американцы – супружеские пары почтенного возраста; эти селятся в роскошных отелях, стоят в очереди, чтобы попасть в Хофбург, лакомятся чешским Sachertorte[203], ходят на концерты, где музыканты в париках и камзолах играют для них Моцарта, а по вечерам возвращаются под ручку в гостиницу с приятным сознанием приобщения к XVIII или XIX веку в целом и с легкой щекочущей боязнью попасться какому-нибудь злодею, который выскочит из-за угла на безлюдной старинной улочке, чтобы ограбить их дочиста; они проводят в Вене от двух до четырех дней, затем едут в Париж, Венецию, Рим или Лондон, а оттуда уже в свой домик в Далласе, где будут демонстрировать восхищенным соотечественникам фотографии и сувениры. Люди еще со времен Шатобриана путешествуют именно для того, чтобы рассказывать о путешествиях; они делают снимки – на память и для показа, они объясняют, что в Европе «гостиничные номера ужасно тесные», что в Париже их комната была «меньше, чем наша здешняя ванная», повергая слушателей в дрожь, но при этом вызывая искру зависти в их глазах; что «Венеция находится в царственном упадке, французы ужасно неучтивы, в Европе торгуют вином на каждом углу, во всех бакалеях и супермаркетах»; словом, рассказчики очень довольны: теперь, повидав мир, можно спокойно умереть. Бедный Стендаль – он не ведал, что творил, опубликовав свои «Записки туриста» – произведение более чем литературное («Слава богу, – говорил он, – данное путешествие никоим образом не претендует на статистическую или научную ценность»), – ему и в голову не приходило, что он толкает многие поколения своих читателей на это никчемное занятие, да еще во славу Божию, что совсем уж скверно. Забавно, что этот Стендаль ассоциируется не просто со словом «турист», но также и с синдромом путешественника, носящего это имя; кажется, во Флоренции есть особая психиатрическая служба помощи для иностранцев, которые лишаются чувств перед музеем Уффици или на Понте Веккьо, – таких набирается до сотни в год; а еще кто-то рассказал мне, что в Иерусалиме был специальный приют для людей, одержимых мистическим бредом, у которых один только вид Иерусалима мог вызвать судороги, обмороки, видения Девы Марии, Христа и всевозможных пророков, и все это среди интифады и евреев-ортодоксов, которые воюют с мини-юбками и декольте так же ожесточенно, как их арабские собратья с израильскими солдатами, забрасывая их камнями по старинке, на фоне окружающего мира, где ученые, приверженцы всевозможных научных школ, светского и религиозного толка, изучают священные тексты – Тору, Евангелие и даже Коран – на всех древних наречиях и всех современных европейских языках; среди них есть немецкие, голландские, британские и американские протестанты, французские, итальянские и испанские католики, австрийцы, хорваты, чехи, греки, армяне, русские, эфиопы, египтяне, сирийцы и прочие мусульмане; для последних Иерусалим, разумеется, менее важен, чем Мекка, но все же считается священным местом, хотя бы потому, что они не желают уступать его другим конфессиям: все эти бесчисленные ученые и сообщества группируются вокруг такого же бесчисленного множества школ, научных журналов и направлений, а Иерусалим по-прежнему высится над переводчиками, пилигримами, герменевтиками и визионерами, посреди рыночного бедлама с его торговцами шалями, иконами, маслами (священными и кулинарными), кипарисовыми крестиками и украшениями (освященными и нет), изображениями (благочестивыми и светскими); звуки, улетающие в извечно ясное небо, сливаются в кошмарную какофонию многоголосых и сольных песнопений, монотонных молитв и отрывистых солдатских команд. В Иерусалиме стоит посмотреть на ноги этой толпы, чтобы оценить все многообразие ее обуви: сандалии начала нашей эры, с носками или без оных,