Нетрудно понять, почему после двух-трех месяцев путешествий Коржавина по поэтическим объединениям он почувствовал, что вокруг него «начинает образовываться пустота». А что могут думать об авторе слушатели, скажем, «Стихов о детстве и романтике» (написано 30 декабря 1944 года):
О чистках тридцатых, о ночных арестах было не принято говорить публично вообще. А тут молодой провинциал, внезапно появившийся в Москве в подозрительные военные годы, не просто нарушает заговор молчания, он еще высказывает отношение к тем арестам, к официальной версии обострения классовой борьбы, оправдывающей чистки: «И я поверить не умел никак, / Когда насквозь неискренние люди / Нам говорили речи о врагах…» Мало того – он обвиняет «неискренних людей» в предательстве революционных идеалов (на сами идеалы юный поэт пока еще не замахивался, время их ревизии придет позже):
Романтика, растоптанная ими, Знамена запыленные – кругом… И я бродил в акациях, как в дыме. И мне тогда хотелось быть врагом.
Что думали слушатели этого стихотворения, собравшиеся в каком-нибудь литобъединении вроде кружка при «Молодой гвардии»? Скорее всего, задавали себе вопрос, что это – безумная отвага (вариант для идеологически законопослушного начетчика: «вылазка врага») или провокация? Сам Коржавин в своих воспоминаниях так и не дает внятного объяснения причин своей безумной смелости.
Ведь именно трезвое понимание репрессивного характера режима должно бы удержать человека от признаний солидарности с «врагом», от заявлений «а может, пойти и поднять восстание?», которые рискуют быть истолкованы слишком буквально, от иронии по поводу сытенького партийного вождя, спрятавшегося за красными знаменами («а трогать нам эти знамена нельзя» – «Знамена»), – ведь сочувствие врагам народа, глумление над красным знаменем и призыв к митингу и восстанию – это уже готовая политическая статья. Даже дело изобретать не надо. Даже свидетелей искать.
Не дается внятного объяснения и контактам Коржавина с Лубянкой. История, которую он рассказывает, звучит вполне фантастически. Почувствовавший, что ему угрожает арест, Коржавин высказывает свои опасения случайно встреченному поэту Крученых и получает совет позвонить некоему Х (имя таинственного незнакомца до сих пор не раскрыто, хотя непонятно, какие соображения могут заставить сегодня хранить инкогнито этого благодетеля). Тот сводит поэта с товарищами из МГБ, и они, вместо того чтобы арестовать сочувствующего «врагам народа» юношу, начинают пестовать молодого поэта, помогают получить документы (до этого он 11 месяцев жил в военном городке безо всяких документов и как-то сумел избежать многочисленных проверок), обещают, что его примут в Литинститут (и действительно принимают), и даже советуют Литфонду выдать обносившемуся юноше костюм. При этом «никаких попыток превратить меня в стукача они не предпринимали», – вспоминает Коржавин.
Если б историю альтруистической заботы МГБ о молодом даровании поведал любой иной литератор – над байкой долго бы смеялись, и не миновать ему подозрений в сотрудничестве с «органами». Ими у нас любят широко разбрасываться и по самому ничтожному поводу. Не могу забыть, как Михаил Ардов – ссылаясь на подозрения Ахматовой – обвинил в осведомительстве органически неспособную к этому Наталью Ильину на том основании, что большинство реэмигрантов из Харбина, вернувшихся в СССР после окончания войны, было посажено, а она вот – не только не арестовывалась, но даже в Литинститут поступила. За что же ее приняли?