Саша села на пол по-турецки. Теперь ее глаза находились на одном уровне с глазами ее собеседника.

– О, это просто. За свободу. Капитализм – система, в которой не свободен никто. Работаешь ты по десять часов в сутки, чтоб оплатить койку в туберкулезном подвале, или понукаешь других к такой работе на благо хозяина, или даже пользуешься плодами чужого труда – ты ничего не можешь поменять. Имеет значение потребление, а не созидание. Но разве мы должны жить ради того, чтоб другие могли потреблять плоды нашего труда – или чтоб потреблять плоды чужого труда самим? Вся свобода сводится к тому, чтоб пытаться по головам других людей залезть повыше в этой цепочке. В этом вынужденном, отчужденном труде мы не утверждаем себя, а отрицаем. Не жизнь, а непрерывное принесение себя в жертву – и ради чего? Чтоб у капиталистов были деньги на роскошь и войны? Но ведь люди могут быть свободны и заниматься творческим трудом на общее благо, для развития всех, а не чтоб одни богатели за счет других.

– И что же, вы услышали это все от кого-нибудь и пошли за это воевать?

– Я сама читала и думала. Но, если честно, я никогда не выбирала, воевать мне или нет. Война пришла ко мне двенадцать лет назад. Белосток, девятьсот шестой год. Погром. В мой дом ворвались, мою семью убили. Никто не ответил за это. С тех пор я на войне.

– На войне с русским народом?

– Не повторяйте эти черносотенные глупости, – поморщилась Саша. – Белосток – там в большей степени польский народ, если это вдруг почему-то важно. Русский народ, еврейский, какой угодно – нет разницы. Дело не в народах, а в порочной системе общественных отношений. В системе, которая лишает целые нации или классы права на человеческое достоинство.

– Но ведь человека нельзя лишить человеческого достоинства никакими действиями извне, – возразил Щербатов. Он уже почти сидел в постели и вообще начал выглядеть более живым. Возможно, его лекарство подействовало. Но скорее это был лихорадочный подъем перед наступлением кризиса. – Человеческое достоинство заключено внутри человека. Никто не способен его отнять. Оно есть тогда, когда человек находится на своем месте и выполняет свой долг. То, что я вижу здесь, – Щербатов кивнул куда-то в сторону Екатерининского канала за окном, – я вижу множество людей, которые свой долг позабыли. Потеряли свое место в жизни. Солдатские комитеты дезорганизовали армию, и фронты захлебнулись один за другим в солдатской же крови. В итоге позорный Брестский мир, потеря всего, за что мы воевали четыре года.

– Но ведь вы демобилизовались только в марте. Значит, вы смогли продолжать командовать своими людьми и после демократизации армии?

– Командовать… сложно это так назвать. Моя батарея сохранила боеспособность. Ни братаний с врагом не было у нас, ни расправ над офицерами. Но это не моя заслуга. С нами стоял пехотный батальон, штабс-капитан Федор Князев им командовал. Сам из крестьян, начал войну солдатом. Возглавил Солдатский комитет и сумел удержать от сползания в хаос и свой батальон, и сопряженные с ним подразделения. Когда мы получали команду идти в атаку – мы шли в атаку. Но что толку, когда соседняя часть может просто общим голосованием решить не вступать в бой.

Надо же, поразилась Саша, Щербатов спокойно и с достоинством говорит, что сам не справлялся с ситуацией, и признает заслуги другого человека. Девять из десяти людей на его месте сочинили бы историю, в которой выглядели бы лучше. Причем не для собеседника сочинили бы – для самих себя в первую очередь.

– Здесь, в Петрограде, то же, что и на фронте, – продолжал Щербатов. – Грабежи, мародерство, повальное пьянство. Рабочие и матросы ведут себя как скот. Это и есть та свобода, за которую вы сражаетесь?