Забренчал на гитаре и запел Никита: «Корабли постоят и ложатся на курс…» – и было такое впечатление, что, пусть он не сам сочинил её, но песня эта уж про него точно. После неё: «Ты у меня одна, словно в ночи луна…», а потом – другие, из тех, что не поймаешь по радиоприёмнику. Песня за песней, как выпущенные на волю птицы, совершали круг над палубой и уносились в небо.

– Никита, – во время паузы попросила Анюта, – спел бы про японскую девушку…

Кого-кого, а Никиту не надо просить дважды, он прокашлялся для верности и задушевно повёл томительно-печальную историю, закончившуюся такой сценой прощания:

У ней такая маленькая грудь
И губы… губы – алые, как маки.
Уходит капитан в далёкий путь,
Целуя девушку из Нагасаки…

– А что, Анюта? – усмехнувшись, неожиданно для себя проговорил Беседин. – Тебе ж не про девушку хотелось услышать… Про капитана!

Наступило тягостное молчание – и он почувствовал отвращение к себе.

– Эх ты!.. – вставая сказала Анюта. – Что ты понимаешь в женской душе?

Она ушла. Праздник был испорчен.

Никита уже спал безмятежным сном, а Беседин и думать не мог о том, чтобы уснуть. Он весь обратился в слух, но за переборкой, в соседней женской каюте, не было слышно ни разговора, ни движения. Он пробовал себя заставить думать о чём-нибудь другом, но мысли, покружив, возвращались к тому же. Знать о том, что его и Анюту разделяет всего-навсего тонкая – в какой-нибудь сантиметр толщиной – стенка, было невыносимо. «Что ты понимаешь… в женской душе…» – передразнил он мысленно. Да что тут понимать!

Вдруг он чуть не подскочил, как обожжённый. Осёл! Она теперь у капитана! Как же он раньше не догадался?!

Беседин выбрался из койки. Тихо, оглядываясь, вышел в коридор. «Только дёрнуть ручку, узнать, закрыто ли…» У него слегка кружилась голова, шумела кровь – тяжко бухало сердце. Ему стало жарко и, когда он взялся за ручку соседней двери, – стукнули зубы. Дверь подалась…

Анюта ещё не спала, оторвалась от книги, которую читала, спросила рассеянно: «Тебе чего, Игорь?» А он, увидев, что она одна, повернул ключ в двери. Он был бледен, на виске, вспухнув, пульсировала жилка. Только теперь Анюту охватил страх, она выронила книгу и забилась в угол койки.

Дальше всё происходило быстро и постыдно. С ним случилось странное раздвоение: как будто один Беседин с удивлением и ужасом взирал на то, как тот, другой Беседин молча обхватил её поперёк и выволок из угла. Она почувствовала, как он дрожит, и дрожь передалась ей.

– Пусти, как ты можешь?.. – шептала она вздрагивая. – Попробуй только! Я не дамся… закричу…

Видя перед собой его дикие, осовелые глаза – не говоря ни слова, он гнул голову, пытаясь добраться до её губ – она изо всех сил уперлась в его грудь руками и бросила ему в лицо: «Ну послушай! Я не могу, не хочу так!.. Как же это будет? Подумай… Тебе на меня наплевать?»

Он замер, секунду смотрел, потом выпустил её, обмяк, согнулся, как от удара в живот, обхватил руками голову.

Анюта снова скользнула в угол и оттуда, глядя на него с состраданием, протянула руку, коснулась его плеча. «Прости меня…»

Она у него просила прощения!

– Послушай, ты же не скот, я знаю… И я понимаю всё. Но что тут поделаешь?.. – сбивчиво шептала она.

Беседин дёрнул головой, словно отгоняя наваждение, поднялся.

– Это ничего, ничего, – в догонку бормотала она, страдальчески кривя губы, – ничего… Всё пройдет, завтра же. Пройдёт! И никто, никто не узнает…

3

Забавное имя было у траулера: «Вездесущий» – чёрным по белому было выведено на его борту, над чем моряки беззлобно подтрунивали, обыгрывая на разные лады название своего «парохода», будто и впрямь почитали его живым существом. Те, кто в свое время назвал так пятисоттонное судно, несмотря на его малость, имели в виду, наверно, способность плавать в любых морях. И они были недалеки от истины – воды Великого океана на разных широтах не однажды отражали в себе горделивое имя.