Уважаемые! Взяли ручки, я, в свою очередь, мел, и потрудимся еще раз зачернить конспект и забелить доску всем нам известной и детальной схемой…
Генрих Азарович замечательный лектор, мне интересен предмет, и через пять минут тщательного конспектирования я почти забываю о сидящем рядом Серебрянском, старательно следуя требованиям преподавателя.
– Хорошо провела выходные? – голос Вовки звучит холодно, лицо повернуто ко мне, рука, лежащая на столе, сжата в кулак, и мне вновь хочется задернуть на шее воротник повыше.
– Не жалуюсь.
– Я вижу. Быстро же ты… нашла мне замену, Крюкова. – Мое молчание говорит само за себя, и парень решает, что вправе продолжить. – Всего ничего, как расстались, и на тебе – сюрприз. А еще говорила, что любишь…
Странно, но упрек абсолютно не трогает меня, как и волнение – голос.
– Ты тоже много чего говорил.
– Ты сама виновата. Я просил, помнишь? – не стесняется напомнить Серебрянский. – У меня дома и раньше. Неужели так сложно было понять и прислушаться? Ничего бы не случилось, и мы были бы вместе, если бы ты…
Это слишком и все еще больно – обида, предательство Вовки, его отказ от меня. Не отрывая взгляд от конспекта, чувствуя в душе просыпающееся раздражение, я честно предупреждаю свою недавнюю симпатию, чтобы держал свои мысли при себе:
– Еще одно слово, Серебрянский, и пожалеешь, что сел рядом. Ты меня знаешь.
Знает, а потому молчит. Достаточно долго, чтобы я успела исписать два чистых листа предметной информацией прежде, чем он вновь решился затронуть меня. Но Серебрянский не был бы сам собой, если бы не напомнил, чем он взял меня в первый раз. Как только я успокаиваюсь и с головой ухожу в спектр использования денежного капитала и его влияния на социально-экономические отношения, на мою половину парты ложится свернутая в трубочку записка.
Смешно! Неужели это когда-то развлекало и умиляло меня?
Только не сегодня. Не тогда, когда я перевернула страницу своих ошибок, а следом еще одну, безуспешно пытаясь найти оправдание своим поступкам и выбросить из головы одного наглого рыжего типа. С такими яркими голубыми глазами, что в них можно смотреться как в небо до бесконечности, думая о всякой ерунде.
Я продолжаю писать, и через пять минут рядом с первой запиской ложится вторая. Еще через время к ней добавляется третья… четвертая… и я уже еле сдерживаюсь себя от того, чтобы не вскочить и не заехать Серебрянскому сумкой или чем покрепче по лбу, напомнив тем самым о нашем последнем с ним разговоре.
Проходит пятнадцать минут, прежде чем Вовка решается заговорить. Но в этот раз его голос звучит надтреснуто и глухо.
– Таня, можно я сегодня приду к тебе? Пожалуйста.
Я даже не делаю вид, что удивляюсь.
– Нет.
– Я хочу. Я скучаю, Тань. Я был придурком, признаю. Просто вся эта ситуация с моей семьей и твоя несдержанность… В общем, я жалею, что так поступил. Я был не прав и никогда не думал расставаться с тобой по-настоящему. Просто хотел, чтобы ты поняла, как важно для меня, как важно для нас, чтобы ты изменилась. А ты такая равнодушная. Да еще и вот это… – Палец Вовки неожиданно касается моего подбородка. – Это больно.
Вот теперь я вскидываю голову.
– Больно? – выдыхаю куда горче, чем мне бы того хотелось. – Больно, Серебрянский, это когда твой близкий человек напрямую говорит, что ты его разочаровала и уходит к другой. Когда отворачивается от тебя, не дав опереться о плечо, зная, что ты в этом плече так нуждаешься. Когда его «вдруг» смущают нормы поведения, которые он до этого вполне себе лицемерно принимал, и ты сама. Ты всегда знал, какая я. Я никогда не играла с тобой. Не подхожу? Не надо. Вали к монахам, праведник! Переживу! Но подачки за закрытыми дверьми мне больше не нужны!.. А вот это, – отдергиваю воротник футболки, полностью обнажая шею, – это не больно, Вовка. Это – теперь не твое дело, понял?