Семёну выпала самая скверная работа – в озере. Сверху солнце палит нещадно, рапа ноги ест, ковша дельного нету, гребла местные тоже не дали. Кувыркайся как знаешь по Васькиной милости, чтоб ему та водка желчью и уксусом обернулась.
Худо-бедно, но за неделю недостаточную соль выбрали. Только к тому времени караван вместе со всей воинской силой к самому Царицину подошёл, не стали чумаки ожидать пропойцу.
– Ничо, – сказал Васька, – добредём как-нибудь. Туда тащились – живой души не видали, авось и обратно бог милует. А ежели что – отобьёмся. От чёрта крестом, от буяна пестом.
– Ну, Ряха, теперь на тебя вся надёжа, – скалился Зинка Павлов, когда отставшие чумаки отъезжали в степь под угрюмыми взглядами солеваров.
Назад по степи ехать куда тягостней. Припасы проели, водой прискудались, а поклажа тяжела – соль товар веский. На каждой повозке по пятьдесят и по шестьдесят пудов соли. На первый взгляд вроде и немного – дома случалось больше наваливать, да только здесь дорог нету, а степь лишь издали кажется ровной.
Теперь уже ездовые на телегах не сидели, шли рядом, чтобы не нагружать лишку лошадей, а в иных местах и плечом не ленились поднажать в помощь животине. Негодно лошади по степи груз волочь. Украинных мест люди, случись из дому выезжать, волов запрягают, кыпчаки и иные башкирские племена так и вовсе кладь на верблюдах возят.
Семён, как впервой верблюда увидал, так приужахнулся. Что за страхолюдина, прости господи! Другие мужики тоже дивились, а Игнашка Жариков к верблюду подбежал и ладонью по брюху хлопнул.
– Зверь как зверь, – сообщил он, вернувшись к обозу. – Бок тёплый. А шерсть как у барана.
– Ну тебя!.. – плюнул Семён. – Меня озолоти всего, я к такому чудищу не подойду.
Говорил и верил своим словам, не зная, что быть ему при этих верблюдах погонщиком не год, не два и не десять.
Под вечер взорвалась пустая степь криками, диким визгом, пляшущим конским топотом. Из ниоткуда вылетела орда, степные ногайцы: разом со всех сторон окружили. Где уж тут обороняться: Ряха заголосил по-бабьи, пал на карачки, под телегу пополз, избывая неминучую гибель. Гришка пищаль схватил, хотел палить, так пищаль не стрелила – порох на полке фукнул, а заряд запалом вышел: всего и огня, что бороду Гришке опалил. Тут степняки подлетели, с визгом стеганули стрельцу по рукам хвостатой ногайской плетью, Гришка пищаль выронил, на том бой и покончился.
Остальные так и сидели дураками, только Игнашка кинулся нахлёстывать своего жеребца. Ну да где там, на гружёной телеге от конного уйти: духом догнали татаре Игнашку, скрутили, словно повивальная бабка рожёное дитя. Огурца тоже спеленали, бросив на возу рядом с Игнашкой, а остальных и вязать не стали – сами сдались.
Василий выл по-дурному, прощаясь с жизнью, отмахивался шапкой от хохочущих степняков. Про пистолю немецкую и думать забыл, так и торчала за кушаком, покуда её не прибрал заботливый татарин. Тут старшой и вовсе разрыдался. Причитал, кляня немилостивую судьбу, сурового родителя, татар и горькую соль. Только себя да царицинское кружало забыл повиноватить.
Татары и соль с возов вываливать не стали – от кого уходить-то? Потащились дальше прежним порядком, только с новыми хозяевами и не в родную сторону.
Семён шёл постный, твердил умную молитву, убеждая себя, что по греху и наказание, а в душе и сейчас горя не чуял. Не плакалось по дому. Только Воронку было жаль. Воронке теперь тяжеленько приходилось: прежний путь, какой ни есть, а всё катанный. И Гришка пленный на возу растянулся, плюётся сквозь палёную бороду, вопит на татар непотребными словами. Набольший татарин Едигей по-русски малость кумекает, так подъедет на рыжем коньке, снимет с бритой головы лисий треух, пот утрёт и скажет: