– Слышу. Но я из социума ушел, из литературы ушел, в люди не вышел, денег у меня нет.
– Может, у Пушкина займешь?
– Так он не даст, не верит он мне.
– Не фига себе, столько на романе заработал, жизнь исковеркал, а взаймы не даст?
– Не даст. Может, у бабы его попрошу.
– У Наташки-то?
– У Наташки. Она, кстати, возмущалась все на счет памятника на Арбате. “Не похожи, говорит, и все тут!”
– Наташка может дать.
– Да Наташка только это и может.
– Ты это о чем, Онегин?
– Сама не маленькая, Пелевина. Кстати, мне Кихот десять баксов второй год отдает.
– И не отдаст, он сам лечится.
– Правда?
– Я его около семнадцатого встретила; он с Дульсинеей трахнулся, хламидиоз подцепил. И Санчо подцепил. Я только не поняла, кто кого – первый, или они вместе все.
– Ба… Уж если и Кихот болен…
– Весь мир болен, Онегин.
– Ага. Большой Любовью.
– Забыл про чистую.
– На чистую я забил, Пелевина. Значит, Кихот десять баксов не отдаст?
– Не отдаст.
– Тогда я вообще лечиться не буду, не на что мне.
– Дурак ты, Онегин. Сходил бы в социум, подкалымил на антибиотики.
– Не хочу я в социум, Пелевина, не могу я.
– А я могу, по-твоему?
– Ты – можешь. Ты сильная.
– Я?
– Да, у тебя есть Евангелина Вторая.
…В трамвае Евангелине почему-то резко не хватило воздуха, и она моментально перенеслась к Евангелине Второй.
– Евангелинушка, лапушка, прости. Евангелина Вторая пристально посмотрела в собственное отражение:
– Ты просто устала. А прощать мне нечего.
Онегин выглядел плохо: сенбернаровские глаза, мешки под ними – алкоголь, недосып и безденежье все больше сказывались; единственное, чего он хотел, но в чем боялся себе признаться – так это увидеть Евангелину и постебаться над социумом, но Евангелина куда-то пропала, а может, слишком усердно лечилась.
Онегин занял очередь в семнадцатый и через несколько минут увидел знакомые латы:
– Эй, Кихот!
Латы стерли с себя пыль и обернулись.
– Люди делятся на две категории, – продолжал Онегин. – Те, которые сидят на трубах, и те, которым нужны деньги.
– На трубе сижу я? – спросил Дон Кихот.
Онегин кивнул.
– Коли ваша милость намерена на каждом шагу напоминать мне о долге… – начал было Рыцарь Печального Образа, но Онегин перебил его:
– Да, намерена, наша милость очень даже намерена. Гони деньги, мне хоть трихопол с тинидазолом купить; на антибиотики – с Санчо стрясу.
– Когда кто-нибудь из рыцарей в беде и выручить его может только какой-нибудь другой рыцарь… – Дон Кихот нащупал в латах лаз и достал оттуда две замусоленные бумажки по пять долларов. – Достославный рыцарь Дон Кихот Ламанчский завершил и довел до конца приключение с графиней Трифальди, именуемою также дуэньей Гореваной, что доставило ему несказанное удовольствие.
– Как, и с дуэньей Гореваной? А мне Пелевина говорила, что ты только с Дульсинеей.
– Я – рыцарь. И как раз Этого Самого Ордена, сокращенно – ЭСО. Не верь никому, Онегин. Из жизни этой вывел я аксиому: все несчастья наши – любовного характера!
– Уж не влюблен ли часом сам достославный Кихот? – оживился Онегин, засовывая мятую зелень в карман.
– Пушкин не делал тебя таким циничным. Кто же сделал тебя таким? – участливо поинтересовался член ЭСО в латах.
– Женщины, старина, женщины. В них – корень зла, – патриархально, а потому противоестественно, вздохнул Онегин и поперхнулся словами.
– Но ведь у тебя есть Евангелина.
– Да, у меня есть Евангелина. Только она об этом не знает.
Процедуры Евангелина не любила. Во-первых, сначала нужно было отстоять очередь, во-вторых, залезть на кресло, оказавшись в самой своей беззащитной позе, а в-третьих, подвергнуться вливанию чего-то инородного в самую что ни на есть нутрь. К тому же, наизусть выученная дорога до заведения, приводящая в девятнадцатый кабинет, остохорошела до “мало не покажется”, поэтому Евангелина грустила и одиноко пила таблетки. Как-то, сидя в очереди и услышав тихое: “Пелевина!” – она увидела Онегина.