Не сказать, что вспыльчивый, как порох, но способный впасть в ярость, приводившую на память его прадеда, Павла Первого, – разве что Александр, в отличие от Павла, всегда был способен себя обуздать. Но те министры, которым случилось увидеть его, побелевшего от гнева, мечущимся по комнате, с трясущейся от бешенства нижней челюстью, как будто готового разорвать провинившегося на куски, забывали такое не сразу.

И этот же человек, бушевавший в своём кабинете, костеривший монархов, их первых министров и дипломатов, при личном свидании конфузился и проявлял редкую деликатность. Как Катков истощал его терпение! Какими грозными пометами покрывал царь поля докладов! (Ах, эти многим столь памятные твёрдые пометы красным карандашом, со множеством восклицательных знаков.) И не мог собраться с духом, чтобы распечь наконец в глаза, а в тот раз, когда всё же решился, хитрый Катков обвёл его вокруг пальца и вместо позорного, поджав хвост, бегства уехал к себе в Москву едва ли не победителем.

«Великий грех Александра Третьего, что он умер!» В сорок девять лет, после тринадцати лет царствования, на пороге новой эпохи – которая при его сыне так и не началась. В европейских столицах скорбели больше, чем в Петербурге. Британский посол сказал: «Какова судьба! Взойти на престол страшилищем в глазах Европы и исчезнуть, завоевав симпатию и всеобщее уважение».

9

Есть скандальная репутация, которая способствует успеху; имя нового губернатора было связано с неправильным скандалом. Что это было в точности – он украл, у него украли? – каждый трактовал по-своему, и во всех версиях Правдолюбов выглядел непристойно и смешно. (Правдолюбов! Фамилия знаменитого взяточника, легенды канцелярий, была Праведников, и он брал так, словно в церкви прислуживал. С совестью чистой, как у ещё не покинувшего колыбель дитяти. Какой лжи ждать от Правдолюбова, я не знал, но подозревал, что многой.)

И главное его преступление, разумеется: он был не местный. Такого в Петербурге двадцать первого века не прощали. Здесь ненавидели и высмеивали (было, увы, за что) пришлого митрополита и косо смотрели на любого – во власти, искусстве и промышленности, – кто не мог предъявить бабушку-блокадницу или хотя бы голубую/розовую медальку с Медным всадником в собственном свидетельстве о рождении.

Правдолюбов явился со своей ордой, и Фомин, чьи надежды на перевод в Смольный были похоронены дважды, стал подыскивать новое место службы. Таковым, спасибо Аркадию Ивановичу Шперберу, оказалась Комиссия по соглашению.

Новое, с иголочки учреждение задумывалось как суд Соломона, призванный прояснять и устранять возникавшие в ходе реформы недоразумения. Не нужно было быть семи пядей во лбу, чтобы предсказать, что очень быстро оно станет средоточием склок, тяжб и скандалов, радостно раздуваемых печатью, но Евгений Петрович был счастлив и горд руководить чем-то новым, чем-то в моде, чувствуя, что и сам он – новый, модный, в своём праве. Он в упор не видел затруднений, которые уже стояли под дверью, и я начинал ему соболезновать.

Далее. Не так много нашлось у Евгения Петровича своих людей, во всяком случае, таких, на кого он мог безбоязненно опереться. Он предпочёл взять с собою на новое место молодёжь, и так мы с Васей, Вражкин и даже Екатерина Шаховская, бывший редактор, очутились в тихом, узком переулке недалеко от Преображенского собора. Васин кабинет (опять конура, но на собаку покрупнее) был последний в ряду, но из окошка Евгения Петровича, высунувшись, можно было разглядеть знаменитую церковную ограду, тусклые отсветы августовского солнца на стволах трофейных турецких пушек, наложенные на них цепи.