На село начинала красиво опускаться ночь. Небо над головой вовсю расцвечивалось серебряными звёздами, яркими, словно клёпки на татарской уздечке. Уже когда прошёл через весь двор, восторженно задрав голову и любуясь светилами поднебесными, то услышал страшный грохот упавших тел, после ещё дребезг отлетевшего самовара. Останавливаться спрашивать, как оно у них троих столь единодушно получилось, не стал, а, наоборот, ускорил шаг.

Из хаты по нарастающей доносился львиный дядин рёв:

– Иловайский, мать твою-у!..

Как вы понимаете, ушёл я с чувством честно выполненного долга…

Оставалось добраться до конюшни, развесить мокрую одёжку на просушку, обрядиться в старую рубаху и сменные шаровары, а там уже и просто выспаться на сеновале. Желудок подводило, толком за весь день так и не поел, перекус маловразумительными продуктами в Хозяйкином дворце не в счёт. Чем там кормили, и не упомню, но явно не щи с мясом и не каша с салом, – как она сама с тех чипсов да маффинов ноги не протянула?..

А к кашеварам сейчас идти – тоже только на грубость и нарываться, всё давно подъедено, шмат хлеба дадут – и будь счастлив! Хотя когда голоден, то и простому хлебушку рад будешь. Но мне туда всё равно нельзя, не по чину, я ж хорунжий, а повара у нас в приказных ходят, редко кто до сотника дотягивает, вот любому кашевару и в радость над генеральским племянником поглумиться… Не пойду, лягу голодным, но гордым!

Однако гордость гордостью, а пока дотопал до конюшни, так мало что голодный, ещё и продрог как пёс. Лето летом, а ветерок ночной на мокрый китель – так и простыть недолго.

Но первым делом я обнял за шею белого араба, едва не выпрыгнувшего при виде меня из стойла. Он-то уж наверняка беспокоился обо мне больше всех, и не из меркантильных соображений, а чисто по дружбе. Дай ему волю, он бы и овсом со мной делился, и в стойле подвинулся, и другим лошадям в обиду не давал…

Переодевшись, развесив мундир на бельевых верёвках, я уютно расположился под старыми попонами на сеновале, довольно быстро пригрелся и почти уснул в мечтах о непостижимой любви своей кареокой, когда лёгкое похрустывание соломинок под чьим-то неровным шагом заставило меня прислушаться. А минуту спустя и пожалеть, что лёг без оружия, хоть бы нагайку взял. Не то чтоб дикая нужда, но по уставу положено…

– Ты кого ищешь, ведьма? – потягиваясь, спросил я, когда по лестнице почти бесшумно скользнула стройная женская фигура в плаще. – Тебе же по-человечески говорили, что трудно будет подкрадываться, хромая…

– Характерник, – злобно прошипела Фифи Зайцева, не в силах скрыть раздражение, – когда-нибудь ты будешь спать крепко-крепко и мой час настанет.

– Всё может быть, – зевнул я. – Чего на ночь глядя припёрлась?

– За твоей головой! Я голодна сегодня…

– Я тоже, что ж делать… Могу предложить пару горстей овса или свежего сена, будешь?

– Как смешно! – тихо расхохоталась она, поднимаясь по скрипучей лестнице. Зелёные глаза блеснули мертвенным холодом луны. – Ты умрёшь сегодня один здесь, без друзей и помощи, не как герой в бою, а зарезанный, словно грязная уличная дворняга ради жалкой шкуры для скорняка…

Я сдержанно поаплодировал. Какие метафоры, наверняка у господина Чудасова нахваталась. Интересно, а он жив ещё? «Бобр бобру бороду бреет?! Бред, брат! Бывает, блин…»

– Ведьмы нашего клана издавна обучались редким боевым искусствам, в кои посвящены лишь бритоголовые монахи, исповедующие Будду. – В её когтистых ручках тускло сверкнули два изогнутых серпа с волнообразно заточенными лезвиями. – Я буду убивать тебя медленно, если не струсишь. А закричишь хоть раз – просто распорю горло…