Куда комбед увез всю семью, зимой, на открытых санях, мало что разрешив взять с собою, спрашивать поостереглись. В дом Вёшкиных вселились Половинкины, пьяница Семен и его злющая Мавра. Вселили их, по слухам, за многодетство. Детей Половинкиных в самом деле никто не удосуживался сосчитать, и вскоре они уже бегали в обновках Фросиных братьев и сестричек.

Выздоравливая, девочка со двора не выходила по строгому наказу свойственников, благо все, для жизни нужное, находилось в крытом дворе. Яркого солнечного света хотелось почему-то невыносимо, но ослушаться даже не приходило в голову. Фрося боялась.

«Донесет Мавра, – хмурился Тихон. – Семён бы ничего, он кроме зеленого змия слона перед глазами не различит, не то что малую девку, а Мавра она ехидина. Да и мальки у них глазастые, как всякая голытьба».

«Так как же оно, отец? Так и жить девке взаперти?»

«Недолго же выйдет. Комбед и к нам дорожку топчет. Кто-то да узнает, чья. Хуже будет. Вот что, мать. Определим-ка девку в город. Нилыч в трактире поваром, оно сытнее. Он уж старый, девка ему, бобылю, хоть воды подаст, коли что. Отвезу».

Нилыч вправду оказался стариком незлым, ворчал больше для порядку, подкармливал. И то сказать, сколько хорошей еды оставалось и на кухне, и после посетителей! Но страшна была Москва с громадинами домов, с толпами на улицах, с хищными стайками похожих на нечистую силу беспризорников в волочащихся взрослых одеждах, нимало не мешавших убегать с немыслимой какой-то быстротой. Даже грязь их была какая-то страшная, не говоря уж о глазах, глядевших с детских лиц – что-то тайное и черное повидавших глазах. В первые недели они немало всячины успели повырывать у Фроси из рук на улицах. Страшны были посетители трактира на Сивцевом Вражке, небрежно сыпавшие деньгами, страшны на разный лад, но все.

Страшно было, когда Нилыч помирал от тифа. Тогда опять пошла по Москве эпидемия, но врачиха сказала, что в больницу класть не положено, потому, что эпидемии велено не быть. Поэтому Фрося ходила за стариком самое, до трясучки боясь заразиться. Знала: соседи и в комнату не зайдут, поберегутся. Страшно было потом одной с мертвым, хоть и не слишком долго.

Ну и, наконец, биржа труда, где Фрося сказалась Нилычевой племянкой, списав на тиф уж заодно и семью. Тоже было страшно, что дознаются. Поленились. Комнату, понятное дело, забрали, но до трудоустройства поместили в общежитие. Впрочем, место нашлось быстро. Это самое место, в семье комиссара ОГПУ.

Здесь было страшнее всего. Сам вид Глеба Ивановича до холода парализовывал Фросю. Синюшно бледное лицо со впалыми щеками, слишком большие, ничего не выражавшие глаза, тонкие и очень холодные пальцы, к которым было так невыносимо случайно прикоснуться. Всепоглощающий ужас, что как-нибудь велят тоже ехать со всеми разухабисто мертвыми гостями на дачу эту ужасную, хоть бы даже прислуживать. Решилась твердо: лучше в Москву-реку. Покуда этого, впрочем, не случалось. Иной раз Фросе казалось, что Глеб Иванович видит в ней не семнадцатилетнюю девушку, а что-то вроде ходячей куклы для услуг.

Как выяснилось, она ошиблась. Она вполне для этих людей одушевлена. В такой мере, что ее душой можно владеть так же, как ее работой, ее временем.

До того, как тело облипло страхом, Фрося была девчонкой сообразительной, резвой умом. Читать и считать научилась куда лучше братишек. Арифметика давалась ей особенно.

Теперь страх вдруг высох. Больше не было его на коже – холодного, все время ощутимого. Высох и осыпался, как прилипшее к рукам во время стряпни тесто.

Голова сделалась ясной.