Такой может убить одним броском – зубы сомкнутся на горле, лапами вдавит в пол. Придёт Маруся, увидит мать…
Настя закричала. Но не жалобно, а злобно, излив всю боль, обиду, страх. Будто что подняло, поставило прямо, заставило броситься вперёд – не погибать вот так. Он уже оставлял её поверженной, полумёртвой. Но не оставит снова.
Волк резко отскочил, взвизгнув, совсем не по-волчьи, увернувшись от Настиной хватки, – она уже приготовилась ощутить под пальцами жёсткий мех, а на коже – клыки и когти. Напрячь пальцы, вцепиться в пасть, надавить на чуткое нёбо ногтями, пусть ценой разодранных ладоней. Выдавить глаза.
Волк метнулся в сторону, упал на бок, заскулил, поджал хвост. Настя пнула его ногой. Он отполз подальше, чуя, что будет ещё удар. И ещё. Подпрыгнул, сверкнул страхом в алых глазах, выскулил что-то жалобное, почти бабье.
Дверь ударила о стену. Куда делся? Как будет бежать по людной улице?
Настя вышла на порог. Ни следа.
Вернулась. Время замедлилось. Мухи летали будто в киселе, сквозь непрозрачный воздух виднелись движения крылышек, жужжание доносилось издалека. Настя сидела за столом, вперив взгляд в остатки мяса на тарелке. Оно застыло коричневым жилистым комком в серой слизи жира, пахло резко. Мухи его облетали.
Обводила пальцем волокла, лаково блестел на пальце жир, потёкший от тепла.
Маруся появилась пороге, когда морок почти прошёл. Румяная, волосы в косы заплетены, ленточки вдеты.
– Голодная?
– Нет, я у бабушки поела. Щи покушала, а потом мы пошли…
Настя подскочила, дёрнула головой так сильно, что шея хрустнула. Схватила тарелку, поставила в буфет на дальнюю полку. Подняла таз с мясом и костями, совсем не ощущая тяжести, побежала из дома.
– Мама, а чего тарелки разбиты? – вдогонку спросил удивлённый голосок.
– Так то наблюдник упал, гвозди его уже не держали. Ничего, обратно прибью, давно пора. Тарелки новые купим, – обернувшись, ответила Настя.
Маруся уснула рано. Бабушка её и шить учила, и крольчат новорождённых показывала, и на капусте давала листья обрывать – много впечатлений, как тут не устать. Уткнулась в подушку, сероватую, вылинявшую, косицы по одеялу стелются.
Настя задернула штору у кровати, кольца скрежетнули визгливо, зашуршала пыльная ткань. Воровато подобралась к буфету, еле касаясь пола. Дверца застонала – сердце упало куда-то в подпол, который дед построил большим, на много сердец хватит.
Достала тарелку с мясом – оно высохло, скукожилось, почернело. Убрала обратно.
Какое-то внутреннее чутье, не слух, не зрение, вытолкнули её из дома, в ночь. Та была живой, мельтешащей, живущей по своим законам – там и мотыльки звучно бились о стекло, и летучие мыши расчерчивали небесную серость. Пахнуло кровью – так и забыла кровавое пятно присыпать.
В сарае привычно нащупала свечу – чиркнула спичкой. Осветились тёмные стены. Хлынули мотыльки с улицы.
Волк обгрызал овечьи кости, придерживал неуклюжей лапой, тяжёлой, когтистой. Настя прошла в угол сарая, взяла овечью голову, положила перед ним.
Лес придвинулся ближе за ночь, лог застелило желтоватым туманом. Уже веяло осенью, утром сырость неласково пробиралась ледяными пальцами в толщу телогрейки, иногда, если встать очень рано, даже можно было выдохнуть и облачко пара. Маруся всегда любила этот пар – словно выдыхаешь сахар, который растворяется в воде. Сначала он белый, потом – полупрозрачный, а потом и нет его. Так она всегда говорила.
Мать смутным силуэтом замаячила у дверей. Настя знала, что она придёт. Она всегда чувствует, когда надо прийти.
– Ну заходи. Только Маруся спит ещё.
Сначала мать застыла, будто не веря ушам. Робко потянулась к калитке, та открылась от трепетного движения – Настя укрепила её досками, она стала тяжелее, но если хорошо смазать, то ходит легче. Да и не скрипит.