Много дней я горевал по ежу, а оправившись, снова вспомнил о дедушке. Оказалось, ни бабушка, ни тетя не навещают его в больнице и дома о нем не говорят. Они как будто начисто забыли о его существовании. Наверное, горше всего растениям от того, что о них вечно забывают. А если и медсестры забудут о дедушке? От этой мысли мне стало не по себе, я почувствовал угрызения совести. Вдруг он взял и тихонько умер? После гибели ежа я стал понимать, что жизнь не бесконечна. Однажды я наконец не вытерпел и поделился своей тревогой с бабушкой и тетей.

– Пусть умирает. Все равно больше ничего он сделать не в состоянии, – закатила глаза бабушка.

– Медсестры всегда рядом, они не забудут его покормить, – сказала тетя.

Потом тетя все-таки поддалась на мои уговоры и разрешила, чтобы я каждый день после обеда приходил к ней в больницу. Бабушке я пообещал, что со всеми ее поручениями буду управляться с утра. Так ко мне вернулась старая привычка навещать дедушку. Если я пропадал из виду, тетя знала, что искать надо в триста семнадцатой палате.

– А ты почтительный ребенок. Обо мне потом будешь так же заботиться? – спросила однажды тетя.

Я подумал немного и кивнул.

Она принесла в палату старое шерстяное одеяло и постелила его на полу. Теперь у меня появилось место для дневного сна. В палате было всего одно узенькое оконце, с наступлением лета его густо оплетал девичий виноград, поэтому внутри всегда стоял полумрак. Из-за постоянной сырости штукатурка отслаивалась, и ее лохмотья походили на огромных мотыльков, приникших к посиневшим от холода стенам. Железная кровать тоже линяла, белая краска на ней трескалась и лупилась.

Долгие часы я просиживал на одеяле под окном, возился с набором полинявших кубиков, единственной игрушкой, которую мне купили, раскрашивал фломастерами черно-белые комиксы на сюжет “Путешествия на Запад”[30], выщипывал катышки из одеяла, наблюдал за муравьями, спешившими вдоль стены с хлебными крошками над головой. Выпрашивал у тети кусок марли, раскрашивал его красным карандашом и повязывал на голову, чтобы напугать медсестру, когда она придет кормить дедушку. А если было совсем нечем заняться, я ложился животом на подоконник и считал черные головы, проплывающие через ворота больницы. Потом начинал клевать носом, перебирался на одеяло и засыпал.

На том красном одеяле из скатавшейся шерсти, пропитанном потом, слюной и мочой, я видел много необыкновенных снов. Чтобы войти в эти сны, нужно было стать очень тонким, тоньше карандаша. А потом ползти вперед по длинной узкой трубке, гибкой и эластичной, как тот резиновый зонд, через который сестра кормила дедушку питательным раствором. Трубка туго оборачивалась вокруг моего тела, и я понемногу продвигался вперед, отталкиваясь от стенок. Оказавшись на том конце, я чувствовал себя так, будто заново родился, и ни за что не хотел возвращаться назад.

В тех снах я попадал всегда в одно и то же место, где наяву никогда не бывал. Широкие поля, ветхие низенькие домишки, а дороги только грунтовые. Вокруг меня целая толпа людей, солнце стоит высоко и так палит, что кожа становится фиолетовой, блестит и лоснится. Один человек забрался повыше и неразборчиво кричит в громкоговоритель, а я со всеми вместе скандирую что-то в ответ. Потом люди расходятся и дружно берутся за работу.

Я своими глазами видел, как на поле вырос гигантский пшеничный колос, он тянулся ввысь, пока не проколол облака. А еще видел, как люди разбили на куски медные замки и пилы, побросали их в большой котел и стали варить, а потом эти обломки расплавились, загустели и превратились в кусок серебристой стали. Я тоже хотел вырастить такой колос, а потом залезть по нему на небо.