Трансмистер наблюдает за курами с долгожданным презрением. Что от них проку? Яйца класть – здоровья не хватит, на стол пойти – не хватит мяса. Проку-то что? Вдохновленный этой зряшностью, он принимается за письмо:

Милая сестрица, Господя, ну и странна! Понять, что невежественна, – бедность мешает, понять, что бедна, – мешает невежество. Будь я Мексикой, я б знаешь что сделал? Я б напал на США, чтоб мне выделили международной помощи, когда мы им по заду надаем (ха-ха). Ну правда, вот уж на такое я не рассчитывал, точно тебе говорю.

От оконной решетки отскакивает зеленое манго. И опять хиханьки. Он со вздохом перечитывает последнюю строку и откладывает шариковую ручку. Так жалко, что ты с нами не поехала, сестрица, – аж сердце разрывается. Он допивает свой «семь-и-семь»[20], и на него накатывает восхитительное уныние. Остро пробило.

Аккордеон в какой-то лачуге заводит знакомую мелодию – песенка была популярна дома пару лет назад. Это что же было-то? Ля-ля-ля ля-а ля-ля; дрались мы без побед… Точно! Вот времена, мой друг, вот времена[21]

Острота притупляется меланхолией, затем сквозь сентиментальность на всех парах мчится к ностальгии. Чуток не доезжает до слезливости. Опять вздохнув, он берет ручку и пишет дальше:


Я тут часто о тебе думаю, старушка. Помнишь тот год, когда папа нас возил в Йеллоустоунский парк и как там было хорошо? Какое все было удивительное и светлое? Как мы гордились? Дети Депрессии, первые, чей отец мог себе позволить такую поездку. В общем, хочу тебе сказать, что теперь света поубавилось и вряд ли он вернется. Напрямер, съездил я тут к Дэролду в Берсеркли[22]. В общем, можно больше ничего и не говорить. Ты не представляешь, до чего себя довел славный университетский городок, где мы были в 62-м на русско-американской атлетике…


Он снова бросает писать. Слышит странное квохтанье: «¿Qué? ¿Qué?»[23] Во дворе напротив видит древнюю старуху. Она эдак плывет вдоль бельевой веревки – чудно́ так, невесомо. Ее лицо лишено зубов и всякого выражения. Она какая-то нереальная, обманка жары, плывет, квохчет: «¿Qué? ¿Qué? ¿Qué?» Плывет себе, пока не доплывает до потрепанной белой простыни. Снимает ее с веревки и ощупью возвращается в лачугу. «¿Qué? ¿Qué? ¿Qué? ¿Qué?»

– Слепая, – говорит Трансмистер и идет обследовать буфет Уолли.

Ну чем-то же надо догнаться после «семидесяти семи», по возможности чем-нибудь покрепче – восемьдесят восемь… девяносто девять! Он мечется туда-сюда по чужой кухне, весь в поту – драное явление старой карги лишило его руля. Трансмистера несет прямиком на рифы.

Первая червоточина

Через полчаса прибывают жена Трансмистера и Бетти, жена Уолли Блума, в миленьком «фольксвагене» мексиканской сборки – джипчик гружен подарками девочкам. Жена Трансмистера открывает было рот – поблагодарить Бетти Блум за то, что Бетти с ней съездила, и еще за компанию поблагодарить, конечно, и тут ее дергают за локоть и корят за то, что уехала, не захватив почту, корят так громко – так несправедливо, – что мир внезапно накатывает на нее тишиной, уличный шум стихает, куры не кудахчут, не болтают дети на крыше, марьячи не растягивает свой аккордеон… даже река в полумиле ниже под холмом больше не блестит меж валунов. Прачки бросают стирку, подымаются с колен – послушать, как гринга сеньора снесет это самцовое запугивание.

– Поняла? – в заключение вопрошает Трансмистер. – ¿Sabe?

Вечер сидит во множестве кресел, склоняется ближе. Бетти Блум берет вину на себя и курлычет извинения – типичные кошачьи танцы на цыпочках, одна запуганная сеньора приходит на помощь другой. Невидимые зрители уже разочарованно вздыхают. Но не успевает Трансмистер приступить к ворчливому прощению, его жена слышит свой голос: он так старается четко произносить слоги, что аж окоченел, и велит ее мужу отпустить ее руку, понизить тон и никогда не разговаривать с ней так, будто он ее нанимал, –