Нам бы порадоваться за летчика, а Лида обиделась:

– Он слепой, что ли? Там же ни одной деревянной шпалы! Неужели не видит, что нам топить нечем? Только бомбу зря угробил…

Но добыть дрова для плиты – это еще полбеды. С самого начала войны почти ни у кого не осталось спичек. Одни, чтобы иметь огонь под рукой, не гасили лампадку возле иконы, другие засыпали угли золой, дед Панькович добывал огонь кресалом. Возьмет кремень, старый напильник – и давай кресать. Только искры в стороны. Потом под эти искры ватку подставит, она и разгорается.

Мы старались засыпать угли золой. И все бы хорошо, если бы не мамин родственник дед Сначук. Захочет покурить, свернет цигарку – а огня нет. Идет к нам и копается в нашей плитке, как у себя дома. Прикурить-то прикурит, но уголькам – капут. Утром сестры роются-роются в холодной золе, затем суют мне в руки дырявое ведро и отправляют, как девочку из сказки, за подснежниками – «за жаром». Приказ известный: без жару не возвращаться!

Стою на улице с ведром, смотрю, у кого над дымоходом поднимается дым, и выбираю: к кому идти? У тетки Куньки на постое немцы, к ней соваться не стоит. К тетке Палашке не достучишься, тетка Нинка жару хоть и даст, но выговорит – в другой раз не захочется. Лучше всего к деду Паньковичу. Он тоже меня не очень привечает, но его взрослая дочь Вера называет женихом и, когда прихожу в гости, угощает поджаренным ячменем.



Возвращаюсь от деда Паньковича, размахиваю, словно поп кадилом, дырявым ведром, дым от меня во все стороны. Навстречу – два немца. Молодой и старый. С котелками и автоматами. Вера деда Паньковича предупредила, что возле разбомбленного моста застрял эшелон с солдатами, и они разбрелись в поисках «млеко, курки, яйки». Про волков помолвка, а они и здесь! Увидели, подманивают пальцем и показывают на ведро:

– Партизан? Диверсант?

Я испугался, но марку держу:

– Не-е! Маме помогаю. Детей много, холодно, ам-ам варить нужно, а спичек, – развожу руками, – нет.

Молодому немцу я со своим ведром-кадилом не интересен, а старый присел, ковырнул желтым прокуренным пальцем угли и похвалил:

– Гут! Гут! – хорошо, значит. После похлопал меня по карманам, чтобы показал содержимое. Там горсть насыпанного Верой ячменя и больше ничего. Немец взял два зернышка, бросил в рот, пожевал, снова сказал: «Гут!», – сунул руку в свой карман и дал мне коробок спичек. Полный полнехоньки! На чиркалке еще ни разу не чиркнуто! Погладил по голове и показал, чтобы я шел домой.

Дома я весь день был героем. В тысячный раз рассказывал, как кадил ведром, как меня признали за партизана, как угощал немца жареным ячменем и, конечно же, как он вдруг подарил мне полный коробок спичек!

К вечеру мост отремонтировали, скопившиеся на путях эшелоны пропустили на станцию, и почти тотчас налетели наши самолеты. Там все гремело, горело и взрывалось. Мы с Эдиком, Инной и Лидой сидели на крыше землянки и радовались. Эти немцы ехали на фронт, чтобы убить нашего папу, а им дают прикурить! Это вам «млеко»! Это «курки»! Это «яйки»!

Хотя, если честно, наверно, я радовался немного меньше других. Там, на станции, могли убить и «моего» немца.


Стрижи

До войны наш родной папа учил детей в железнодорожной школе, а крестный папа Леня летал на боевом самолете. Хотя войны еще не было, но вокруг много врагов и нужно быть готовым к бою. Мы так и пели:

Если завтра война, если завтра поход,
Будь сегодня к походу готов!

Вот крестный папа Леня всю неделю дежурил на аэродроме, а воскресенье они вместе с нашим папой сажали нас с Эдиком на закорки и отправлялись к круче.

В круче жили стрижи. Они наделали глубоких норок, устроили гнезда и вывели стрижат. Целый день стрижи роем носились у кручи и ловили комаров; ночью стрижихи-мамы оставались с детьми в норках, а стрижи-папы улетали в небо. Папа Леня рассказал, что стрижи так любят небо, что даже спят в полете.