Войдя в избу, они увидели старика. Он лежал у подслеповатого окошка на дурно пахнувшей медвежьей шкуре, накрытый до подбородка теплым одеялом, сшитым из разноцветных лоскутков. Его совершенно лысая желтая голова покоилась на охотничьей сумке. Брови, усы и всклокоченная борода сбились в шерстяной комок, из которого высовывался белый заострившийся нос, да черными льдинками блестели широко открытые глаза. Старик смотрел на пришельцев настороженно и особенно внимательно на лейтенанта, одетого в военную форму с погонами на плечах. Наверное, старик не видел погон со времен гражданской войны.

Гобовда поздоровался. Проводник быстро говорил что-то на своем языке, и Слюняев отвечал ему. Так продолжалось с минуту. Проводник сокрушенно покачал головой и повернулся к лейтенанту:

– Плох. Ох, плох бин! Помирать старый бин1 Собака медведь задавил. Пропал собака!

– Чекист? – хрипло спросил Слюняев, не отрывая от Гобовды взгляда черных остановившихся зрачков, и, не дождавшись ответа, приподнялся на локтях.

Проводник поднес к его лицу фляжку, распутал густую рыжую кудель у рта и дал напиться. Слюняев жадно пил крупными глотками. Выпростал из-под одеяла костлявую руку и знаком попросил закурить. Лейтенант поджег папиросу, раскурил, дал ее старику.

– Нашли все-таки меня, варнака! – Слюняев уронил голову на сумку и смежил веки.

– Мне с вами поговорить надо, – сказал Гобовда.

– Иди с тофом, помоги развьючить оленей, поешь, – ответил Слюняев, разговор у нас будет долгий.

С разгрузкой поклажи и приготовлением пищи на костре управились довольно быстро. Пока напоили старика мясным отваром и поели сами, на тайгу пала ночь.

– А теперь, чекист, бери бумагу и пиши! – сказал Слюняев. – Не перечь, пиши сразу, повторять не буду. Не только язва, но и сухота от всей моей варначьей житухи загоняет меня в домовину. Бесов над головой вижу, значит, скоро конец! Поговорю с тобой – очищусь малость. Пиши, паря!

Слюняев рассказывал не торопясь, с частыми остановками, будто заглядывал внутрь себя, вспоминал.

…Вместе с партизанами небольшого отряда бил беляков и японцев бесшабашный, злой и крутой на руку парень Корней Слюняев. Отряд был семейный – возили за собой» партизаны жен и детей. И у Корнея был хвост: сын Федюнька, и красавица Марьяша. Командиру отряда Марьяша приходилась дочерью.

Дружил Корней с отрядным разведчиком Фаном, корейцем, маленьким, юрким, вездесущим человеком, который всегда выполнял задания командира, проникал туда, где, казалось, не мог прорваться и черт. Возвращаясь из ходок, Фан частенько приносил самогон и рисовую водку, делился с Корнеем.

При одной из выпивок насыпал Фан в душу Корнея перцу: заронил сомнение в верности Марьяши. Замечал парень и раньше, как молодые мужики посматривают на жену; одному скулу свернул в пихтаче, куда тот пробрался за Марьяшей, собиравшей ягоды. Сама жена повода к ревности не давала, хотя, чувствовал, не всегда была откровенна. Фан же разбередил самое больное место Корнея, тыкнул ему а очи Федюнькой, белоголовым Федюнькой, совсем непохожим на родителей. И сказал Фан, что знает эту тайну. Потрепал его тогда Корней изрядно, выкинул из землянки, но тот не обиделся, пообещал доказщать, и это ещё больше ранило самолюбивого, неистового в гневе парня.

Стал он следить за Марьяшей, подмечать и однажды, вернувшись раньше времени с задания, не застал жену в лагере. Потребовал отчет у командира, отца Марьяши. Тот успокоил, дескать, ушли они с Федюнгькой по его поручению к леснику на пасеку за медом для партизан.

А часом позже пришел к Корнею Фан, принес мутно-зеленой ханши. Полными берестяными туесками пил жадный до спиртного Корней, заливая потревоженную душу: «Я пришел доказать свою правоту, – сказал кореец. – Пойдем в тайгу!» И повел он тропами, известными только ему. Вел и рассказывал про бесстыдство Марьяши. Будто до Корнея путалась она с белым офицером. Корней женитьбой прикрыл ее стыд. Но она до сих пор страшно любит своего беляка и бегает к нему миловаться.