Ирис не совсем поняла про «дневное правило», но благодарно кивнула. Это мужчины привыкли проводить, порой, сутки в седле, а у неё сейчас ныли и спина, и ноги… Если прилечь по примеру остальных – подниматься потом будет ох как трудно. Лучше размяться.

Она наполовину пересекла жиденькую рощицу, напилась из ключа, бившего неподалёку, послушала птиц… и пошла на нечто жёлтое, видневшееся впереди в просветах деревьев. Что-то яркое, обеспокоившее, вдруг разбередившее в душе старые страшные воспоминания.

Вышла на цветущий луг и…

… вскрикнув, опрометью бросилась назад.

Не замечая, как задевают по лицу редкие ветви, чудом не натыкаясь на стволы деревьев, добежала до ручейка, и, не в силах более сдерживаться, опустилась на землю и горько заплакала. Перед глазами стояли яркие одуванчики, глазастые, пушистые, оставляющие следы от пыльцы на носу, щеках, пальцах; они выглядывали из луговой травы и улыбались ей, как в тот страшный день, когда…

Брат Тук, невесть откуда взявшийся, сидел рядом, гладил её по голове и тихо спрашивал:

– Ну, что, что тебя так напугало, дитя?

– Од-д-у… – шептала она, – о-о-дуван…

И никак не могла одолеть это трудное слово. Потому что горло вновь затянула позабытая, казалось бы, петля страха.

– А ну-ка, тише, – неожиданно сказал монах. Твёрдыми пальцами ухватил за подбородок, заставил на себя взглянуть. – Ну-ка, в глаза смотри, девочка!

Слёзы на щеках Ирис высохли сами собой. От взгляда Тука исходили спокойствие, уверенность и… защита.

– А это что такое? – Озабоченно хмурясь, он коснулся её шеи, кончиками пальцев провёл по ключицам, проглядывающим из ворота рубахи. В другое время этот жест возмутил бы девушку, но от пальцев монаха шло ощутимое покалывание, как от… рук эфенди, когда он учил свою джаным диагностировать.

– А ведь здесь всё было чисто, уже давно, – пробормотал брат Тук. – Не волнуйся, дитя, и ничего не бойся. Кто-то издалека пытается прощупать и возродить твои страхи, но мы ему не позволим, не позволим…

Давящая петля на горле разжалась под его взглядом.

– Одуванчики, – наконец, смогла выговорить Ирис. Слава Аллаху и Всевышнему! Она уж думала – быть ей опять заикой… В смятении чувств она и не заметила, что перешла на османский.

– Кара-хиндиба, – повторил за ней монах задумчиво. И свободно продолжил на том же наречии: – Чем же простые безобидные цветочки могли тебя так напугать? Или их образ тянет за собой другие воспоминания, страшные? Расскажи, дочь моя, не таи, дабы мы вырвали этот страх с корнем сразу, и никто больше не смог бы тебя им связать. Не из праздного любопытства, но твоей безопасности ради прошу.

Перед глазами Ирис стоял залитый безжалостно ярким солнцем гаремный двор, заполонённый воинами Хромца и продажными янычарами, в ушах отзывался вопль Айше, только что потерявшей детей… Лязгало вынимаемое из ножен железо, и вот-вот голова султанши должна была свалиться с плеч, а она сама – медленно осесть и завалиться, орошая фонтанирующей кровью тельца своих сыновей, дочери… и племянницы, задушенной вместо Ирис.[1]

Она закрыла лицо ладонями.

– Её приняли за меня. Баязедовых отродий нельзя было оставлять в живых. А я вот… живу до сих пор. Почему Хромец меня не убил, когда узнал, кто я? Он ведь мог даже сам, сам…

Расправился же он с предательницей Гюнез…

– Темна вода в облацех, и скрыты от простых смертных мысли властителей, – ответил монах. – Но мудрый рано или поздно сможет заглянуть в чужой разум и понять его пути. Поведай же мне всё, что можешь, дитя, и мы попробуем разгадать эту загадку вместе.

* * *

…Чем-то этот старик в посеревшем от времени балахоне не понравился Ирис. Настолько, что она отвлеклась от воспоминаний и пригляделась к нему внимательней. Нечто знакомое привиделось ей в нервном, будто птичьем, движении головы, в судорожных подёргиваниях пальцев на навершии походного посоха… Будто не так давно встречала, мельком…