Девочка уронила в ладони лицо, а я стоял перед ней, как воробей перед кошкой. Я не слышал, плакала она или просто вострила, как когти, свои ужасные вести. И, почти сошедший с ума от этой неизвестности, предпочёл не дожидаться своей судьбы. Тихо спросил:
– Что… случилось?
Долгое время она не отвечала. Над головой, гремя перекрытиями, проехала машина; прошли, весело и громко переговариваясь, какие-то люди. Наверное, на пикник. По другую сторону моста, между водоёмом и дорогой, имеется небольшая роща, «Котий загривок», действительно похожая своими острыми елями на вставший колом загривок кота.
– Самоубийство, – наконец сказала она.
Я сел, где стоял. И не нашёл ничего лучше, чем спросить:
– Почём ты знаешь?
Том бы никогда не совершил такого ужасного поступка. У него… как бы это сказать… понимаете, хомяк в клетке скорее бы свёл с собой счёты, или рыба в аквариуме, чем мой друг. Я слышал по телевизору о чувствительных молодых людях, которые кончают с собой из-за несчастной любви, но это не случай Томаса. У него не было несчастной любви. Да, он писал стихи, но вы бы слышали эти стихи!
«Пусть за каждый день,
В который я буду любить,
У меня выпадает по зубу»
Вот, например, то, что он писал, когда отрастали клыки. В минуты, когда на личном небе Томаса сияло солнце и клыки втягивались в дёсны, он писал, как хорошо прыгать с мостков в воду, плескаться и ловить голыми руками под водой окуней – они такие скользкие! В некотором роде, думаю, стихи его можно назвать собачьими.
– Ты что, книжек начитался? – я буквально кожей почувствовал холодный, как лезвия ножниц, взгляд. – А? Детективных? Тома больше нет. Томаса больше нет с нами – вот всё, что нужно понять.
Я не стал извиняться. Не поднимаясь с земли, я пропустил руки через дыры карманов и спросил напрямик:
– Как это случилось?
Я страшный трус. Не знаю, хватило бы у меня духу спасти из горящего дома человека (или хотя бы кошку), но необходимость сказать что-то искреннее в разговоре с людьми скручивает в жгут, точно мокрое бельё в руках дородной финки. Карманы – что-то вроде индивидуальных бронежилетов. Там твои потные красные ладони никто не увидит, и можно, хоть и с натугой, с дрожью в коленях, но говорить с плачущими людьми. А Сашка сейчас явно плакала. Глаза её и оставались сухими, а рот почти не дрожал, но есть, видно, внутри у меня некий детектор слёз и горя, который сейчас истерично пищит. Слезами можно истечь изнутри, что неминуемо приведёт к острой рези в животе. Слёзы – они как кислота, а вся не вышедшая наружу кислота будет разъедать тебя изнутри. Я тоже захлёбывался от слёз, но вместо того, чтобы это признать, держал руки в карманах и выспрашивал подробности смерти лучшего друга. Я, наверное, вырасту в зачерствевшее чудовище.
– Тот мужчина… – она всхлипнула.
– Какой мужчина?
– Который приходил к родителям Тома. Он, должно быть, из полиции. Или криминальный врач. Его привёз господин Аалто. Он сказал, что Том облил себя керосином и зажёг спичку. А потом сел и сидел, пока не сгорел дотла.
Вместо всхлипов её сотрясала только сухая икота. Вся влага копилась где-то внутри, ожидая момента, когда можно будет кипящей лавой извергнуться наружу. Я хмурился.
– Так не бывает, Сашка. Знаешь, какая боль, когда ты горишь? Я один раз пытался на спор подержать палец над горящей спичкой… Сначала должна сгореть кожа, потом мышцы, потом, наверное, закипает кровь и лопаются вены… и всё это время ты чувствуешь боль, как будто тебя режут тысячи ножей сразу… а!
В сидячем положении трудно увернуться от летящего в тебя комка земли, который ввиду засухи превратился во что-то почти такое же твёрдое, как камень. Я дождался, пока не погаснут пляшущие перед глазами звёзды, после чего осторожно ощупал нос. Вроде, цел. На языке остался горький привкус: в тот момент, когда «астероид» столкнулся с моей головой, я неосмотрительно открыл рот.