Я поступила!!! Да! Да! ДА!!! Я сделала это, хотя никто не верил. Конечно, мама говорила, что все получится, а папа утверждал, что у его дочки «просто не может не получиться». Но я-то слышала, как они шептались на кухне с Левицкими о том, что ужасно расстроены моим выбором. Не в том смысле, что я пошла в педагогический, а в том, что не стала поступать в медицинский. Папа сказал, что он «запасся тысячу и одной возможностью, чтобы нажать на кнопочки, но теперь ему остается только ждать у моря погоды и, возможно, молиться, хотя это и странно звучит для советского человека, а уж для врача тем более». А мама посоветовала ему пристальнее изучить записную книжку. Предположила:
– Возможно, кто-то из твоих пациентов имеет отношение к педагогике.
– Наверняка, Галчонок, наверняка. Только я точно не помню, – ответил папа, и оба они тяжело вздохнули и стали выслушивать уверения гостей в том, что «как-нибудь все образуется».
А образовалось, мой милый дневник, вовсе не как-нибудь, а очень даже замечательно. Я справилась сама, без всяких дурацких рычажков и кнопочек. Я – студентка! Теперь папа дружелюбно ворчит и говорит, что на моем месте выбрал бы предмет более распространенный и необходимый для изучения (на самом деле сомневаюсь, что ему кажется необходимым для изучения какая-либо наука за исключением кардиологии). А мамочка ходит и светится от счастья и говорит, что наконец-то узнает, о чем поют ее любимые Пиаф и Азнавур. А мне вот больше нравится Гейнсбур, хотя родители считают, что приличным девушкам не стоит им увлекаться. Но я и не увлечена им. Единственное мое настоящее увлечение – французский (после Витьки Копылова из первого дневника и Алика Штейна из второго заметен прогресс и смена приоритетов – е́сть к чему стремиться). Я и стремлюсь. Французский, и только французский. Штейны и Копыловы в далеком прошлом (ладно, признаюсь, не в очень далеком, но главное – в прошлом). А в будущем только Гюго, Вольтер, Золя и те, кто parle francais[2]. А самое замечательное то, что по-французски теперь буду говорить я. Je suis tres heureux, mon cher amis.[3]Не уверена, что смогу заснуть, но все же: спокойной ночи.
5
Никогда прежде Марта не радовалась возвращению из отпуска так, как теперь. Она чувствовала себя уставшей и буквально вывернутой наизнанку, хотя душу ни перед кем не изливала и вообще все две недели каникул преимущественно молчала, односложно реагируя на ту белиберду, что без всякой устали несла Ниночка. Самыми ужасными оказались последние два дня, когда большинство отдыхающих поспешило домой готовить детей к школе, бар на пляже закрылся, а погода неожиданно испортилась, будто вступив с Мартой в тайный сговор и давая ей шанс сделать то, что она давно хотела: поменять билет. Марта и поменяла. Сначала собиралась пробыть на острове три недели, слезно умоляла и начальство, и сменщицу войти в положение и «в кои-то веки дать почувствовать себя хозяйкой своих желаний, а не чьей-то навязанной воли». Вошли и дали, но получилось, что вместо доброго дела послали Марте сущее наказание, терпеть которое лишнюю неделю не было у нее ни малейшего желания. Сначала она, правда, надеялась на лучшее. Ниночка обещала, что, отлежавшись на пляже, подарит подруге вихрь новых впечатлений. Марта изучала путеводитель и гадала, какими будут эти впечатления: зелеными, как горы Троодоса, или синими, как воды Голубой лагуны, или коричневыми, как венецианские стены Никосии, или серыми, как заброшенные отели Фамагусты, или разноцветными, как веселье и безудержность Айа-Напы. Но дней через десять после начала ссылки (по-другому свое пребывание на Кипре Марта уже не могла назвать) выяснилось, что под вихрем впечатлений Ниночка имела в виду торговые молы Лимассола, модные бары Ларнаки и пенные вечеринки в клубах Пафоса, на которых она собиралась «отрываться по-страшному, ни в чем себе не отказывая». Более ужасную перспективу Марте не могло нарисовать даже воображение, а посему: