Она глянула на Михалыча. Вон стоит, повелитель тисков и гаек. Сердцеед великий. А бабы крутят им всю жизнь, как хотят. Старый уже, а бежит на работу, как молодой, потому что жена гонит. Он бы давно у телевизора пузо належивал, да кто ему даст? Он думает, он сам себе начальник, а на самом деле – бабы.

И всегда так было и будет. И что он ей грозит, что уйдет? Иди давай, кто тебя держит? Только потом не подлизывайся, и грабалки свои не тяни. Щупай своих старух, это тебе само по возрасту, сивоусому.

Римма в душе ярилась, но опытным глазом оценить успела, что соли уже ведер с пять будет. Плюс те два, что в котельной… Почти восемь, норма. Михалыч, конечно, постарался. Но и Костик чего-то там натюкал, и она натерла. В Валериной помощи уже и нужды не было, сами управились.

А потому – можно было не сдерживаться.

Михалыч остановился и закурил. Сверху смотрел на Римму, ждал чего-то.

Чего?

Римма молча терла соль, уже спокойней. Работа почти сделана. Надо беречь силы.

В проеме между стеной и ширмой стояла темная полоса – день был на исходе. Еще начало пятого, но из сарая, освещенного, как солнцем, мощной лампой, ночью казалось все наружное пространство. Ветер выл и грыз углы, влетая в щели и шевеля ширму.

Изредка задняя стенка сарая вздрагивала, словно сарай хотел подпрыгнуть и улететь. Что-то трещало в отдалении и беспомощно звякало, а иногда ударяло глухим колокольным боем – бум-м!

– Я пойду, – сказал Михалыч.

В голосе – твердость. Готов к спору, к сопротивлению. И опять хочет последнее слово оставить за собой.

Дурачок.

– Иди, – отозвалась равнодушно Римма.

Хотя все-таки волновалась: хватит ли соли? На глаз почти достаточно, а начнешь собирать – ведра, а то и полутора не хватит. Бейся потом одной.

Но так надоело заискивать перед мужиками, подстраиваться под их настроение, что не хотела ни словом возражать. Хочешь идти – иди. Кто тебя держит?

– Там кой-чего доделать надо, – пояснил Михалыч, не дождавшись сопротивления.

– Ага, – как бы согласилась с ним Римма.

Он еще немного постоял и задом полез вниз. Было скользко, и Михалыч оступился на спуске, рванулся ногой вниз, раскорячился, как в нелепом танце, едва не упал.

Римма прыснула – он быстро обернулся к ней.

– Скажи Валере, что больше я за него работать не буду! – с перекошенным лицом выкрикнул он.

– Сам скажи, – огрызнулась Римма.

– И вообще, что за привычка: как что, так припахивать! – еще громче закричал Михалыч. – Что у меня, своей работы нет – чужую делать? Не мальчик, у меня все переломано, чтоб вы знали.

– Знаем, – басом отозвалась Римма.

– Знают они! – осатанел Михалыч. – Хрена я больше сюда пойду. Нос не покажу! Они отсиживаться будут, а за них тут паши.

– Ой, да иди уже, – сказала Римма.

– Пойду! – крикнул, но уже тише, Михалыч.

– Иди.

– Пойду.

Он вогнал острый конец лома в пол, приставил его к стене и быстро вышел. Лицо было злое, но и озадаченное – Римма заметила.

Не ожидал, что она так себя поведет. Независимо. Даже с вызовом. А как он думал? Расстилаться будет перед ним, за руки хватать, упрашивать? Не дождешься.

С улицы донеслись матерные выкрики. Должно быть, Михалыч споткнулся в потемках, и теперь отводил душу хоть на чем-нибудь.

Римма взглянула на Костика. Тот слабо улыбнулся.

– Замерз? – спросила Римма.

– Немного, – ответил Костик.

Было видно, что замерз. Кирку он еле таскал, от работы не грелся. А мороз жуть. Замерз, конечно. Нос весь белый, как голая кость из лица торчит. И плечики ежатся, собирая в узкую грудку остатки тепла.

Римме стало жалко его. Мальчишка совсем. Ровесник ее Сашки. Но Сашка – крепыш, а этот – чистый доходяга. Ему ли такая работа? Он, правда, столько и наработал… Но уже почти два часа на морозе, и кирку все же таскал.