– Думается мне, Никодим, власти боятся бунта срь-еди нас, прь-изывников. Вон какая масса здорь-овых парь-ней собрь-алась, воинскую упрь-аву вмиг по брь-ёвнышкам могут рь-аскатать!

– Чего же нас бояться, не звери же мы дикие. Бояться надо немцев. Вот и послали бы стражников вместе с нами на фронт.

Григорий улыбнулся, хлопнул сухощавой ладонью меня по спине и, заикаясь, пояснил, что я веду бунтарские речи. Что стражники должны органы власти охранять не от наружного врага, как немцы и австрийцы или вечные наши враги турки, а от врага, который хитро спрятался внутри, от всяких там агитаторов, – как в церкви прояснял селянам поп Афанасий.

В конце длинной речи Григорий сделал в мою сторону неопределённый жест правой рукой, будто вместо этого пояснения горячее блюдо перед собой на пальцах протянул.

– Чудно, – пожал я плечами. – Нас здесь боятся, а посылают против врага наружного. Что-то чепуха получается.

Григорий наклонился в мою сторону и тихим голосом заговорил. Когда он вот так говорит негромко, перестаёт заикаться и только на каждом таком месте, делая над собой внутреннее усилие, часто вскидывает брови:

– Запретные листки стали появляться среди нас, призывников. Я часа два днём ходил по местному базару. Так там какой-то мастеровой, немолодой уже, с чёрными усищами пристал ко мне с разговорами: то да сё, как дома дела. Кто на хозяйстве остался, закурить попросил, я ему и говорю, что табак есть, бумажки нет. Он тут же мне и сунул в руки листок, а сам оглядывается по сторонам и говорит: «Возьми и прочитай, да другим дай послушать. Верные слова тут прописаны». Я листок в карман, а черноусый будто сквозь землю провалился, как ни шарил я глазами, но и малой ямки рядом не сыскал, только и запомнил усищи да карие глаза.

«Что-то знакомое в этом мастеровом», – подумал я, но мало ли на земле усатых и с карими глазами.

– Что в том листке прописано? – полюбопытствовал я, а сам опять вспомнил о Николае: «Вот так, наверно, и его кто-то приметил. Он листовки во время забастовки раздавал, а кто-то схватил за руку и крикнул жандарма!»

– Послушай, я с тем листком спрятался за чужим амбаром, несколько раз прочитал и запомнил стишок. Вот:

Трудно, братцы, нам живётся
На Руси святой.
Каждый шаг нам достаётся
Роковой борьбой.
Все народы до свободы
Добрались давно.
А у нас одни невзгоды
И темным-темно.

Мимо нас пробежало несколько крепко выпивших призывников, о чём-то громко спорили и размахивали руками. Григорий вовсе замолчал, а когда парни удалились за поворот улицы, в сторону церкви, снова зашептал почти на ухо:

Живо, братцы, принимайтесь
За дела скорей!
От оков освобождайтесь
И долой царей!

– А в конце там ещё было две строчки:

Ой, пора, пора народу
Добывать себе свободу.

Григорий умолк и внимательно посмотрел на меня, словно хотел узнать, какое впечатление произвело на меня это стихотворение.

– Смело писано, – согласился я. – Да как ты его «долой», когда за него армия, казаки, стражники и жандармы – вот какая силища! Ты нашим не показывал?

– Сашке Барышеву читал, ему понравилось, он оставил листок у себя. А Климу не показывал, хотя он и твой побратим названый. Да и ты ему не говори, от греха подальше. Постится щука, да зубы целы! Так и Клим этот, всё-таки он не нашего поля ягодка.

– Ладно, не скажу, – согласился я. Вдруг вспомнил, с какой неприязнью говорил Клим о моём отце и брате. Вроде бы даже порадовался, что я не попал в гвардию.

Возвращаясь на свою улицу, мы с Григорием попридержали шаг у чужих телег: в круге лихо под гармонь отплясывал рыжий и худой до страха мужичок. Загребая босыми ногами пыль, он вприсядку шёл по кругу, выбрасывая ноги по очереди, и подпевал себе озорные частушки: