Вот и пришла в первый вечер на посиделки Марийка. Парни рты поразевали, девчата зашептали из уха в ухо. Первым в круг выскочил навстречу Марийке Мишка Шестипалый, сначала начал чваниться рубахой красного атласа, потом гоголем шаркнул перед ней хромовым сапогом и правой рукой чуть ли не по земле провёл.
– Желание моё имею кадриль городскую плясать с вами, сударыня-барыня! – А сам подвыпившую морду в нашу сторону повернул. Словно сказать хотел: «Смотрите, как я сейчас Ваньку валять буду!»
Но напрасно тряс Мишка перед девушкой шёлковым поясом с голубыми кистями, Марийка даже голову не повернула в его сторону, прошла мимо согнутого в шутовском поклоне Мишки, мимо расступившихся парней, мимо чубатого гармониста в белой расшитой рубахе навыпуск и подошла прямо ко мне.
– Для сельской кадрили я сама выберу кавалера, су-у-дарь. Сапоги хромовые, а навоз на них старый… Можно присесть рядом, Никодим? – спросила так просто, будто мы брат и сестра или всю жизнь сидели вот так, рядышком на скамейке, касаясь локтями. Клим вскочил было со своего места и рукой молча пригласил Марийку сесть, но она села там, где я уступил место, а Клим опустился на скамью слева от меня! Боже, что творилось в моей голове в ту минуту! Ноги налились таким жаром, будто кто развёл под ними костёр! Весь вечер я никого не видел, ничего не слышал, только украдкой смотрел на Марийку, а она, такая красивая, ловко грызла семечки, которыми я догадался угостить её, и смотрела на пляшущих ребят и девчат.
Очнулся я от того, что гармонь неожиданно замолкла, а откуда-то из-за спин парней долетел хриплый пьяный голос:
– Нет, вы только посмотрите, как сидит эта КАТОРЖАНСКАЯ ПАРА!!! Хоть сейчас под венец!
Не знаю, какая сила вскинула меня на ноги, но, когда я сделал попытку раздвинуть по сторонам стоящих рядом парней, Мишка пьяно перебирал хромовыми сапогами уже далеко вдоль улицы, торопясь скрыться в своих воротах. В спину ему летел дружный и обидный смех девчат. А Марийка спокойно подошла ко мне и тронула за руку, успокаивая, чтобы я не погнался за Шестипалым.
– Плюнь на беспутного, Никодим. Кого распотешит такое шутовство? Разве что самого глупого человека? Невелики наши пожитки, да чисты, собственными руками заработанные. Я горжусь своим отцом. И твой не чета иным папашам. Проводи меня, Никодим, уже поздно, мама волноваться будет у калитки.
Тёмной улицей я проводил Марийку до самого крыльца, куда падал свет из окна от керосиновой лампы, подвешенной к потолку. Я видел эту стеклянную лампу поверх белой занавески, а над лампой широкая железная тарелка – абажур, чтобы побелка на потолке не выгорала. Заметив нас издали, Анна Леонтьевна поспешила в дом, будто и не дожидалась дочери на улице. Мы остановились на стареньком крылечке, а я сказать не могу ни слова, только руками, как пьяный, то в карман, то из кармана, будто там у меня миллион и я боюсь его потерять. Марийка улыбалась, наблюдая за мной, потом тихонько толкнула ладошкой в грудь.
– Иди спать, большо-о-ой ребёнок. Зоревать нам с тобой пока недосуг за делами. Утром рано вставать. Иди же! – И она снова правой рукой дотронулась до моей груди, но вроде бы даже не для того, чтобы оттолкнуть, а чтобы просто прикоснуться. Я попятился с крыльца: в сенцах хлопнула дверь и голос Анны Леонтьевны долетел до нас:
– Это ты, доченька? Домой пора.
Как быстро летит время, особенно если каждый день наполнен пьянящим молодым счастьем! И вот где-то в конце мая месяца двенадцатого года как-то вечером я напоил и загнал хозяйский табун и прибежал домой переодеться в единственную у меня чистую рубашку из синего сатина. И вдруг сначала послышались тяжёлые шаги мимо окна. Мама у стола замерла, вслушиваясь, затем щёлкнула металлическая задвижка на калитке, застучали сапоги с железной подковкой в сенцах, распахнулась дверь, и на пороге появился широченный в плечах парень в пыльных яловых сапогах, в пиджаке, из-под которого видна серая навыпуск рубаха. Снял с плеча котомку. Улыбается, радуясь нашему всеобщему столбняку.