Но я уже ничего не слышал от ужаса. Как только до сознания дошло, что на меня смотрят не спокойные, а мёртвые глаза, я напрочь забыл, зачем вошёл в дом, с трудом сдерживая подступившую к горлу тошноту, метнулся прочь в коридор. Плутая по комнатам, миновал второй этаж почти до конца, проскочив и детскую комнату с маленькой разорённой кроваткой, а как очутился снова в телеге, долго не мог вспомнить. Помню только, что Клим спросил меня о чём-то, но тут рядом упал в телегу Епифанов, сам взял вожжи и крикнул Фёдору:
– Давай ходу! Видишь, запалили усадьбу? Часом сюда нагрянут казаки, учинят разбор всем, кого изловят!
Усадьба загорелась с тыльной стороны, с крытых соломой пристроек, где жила прислуга, а когда мы подъехали к мосту через тёмную реку Сок, зарево за нашей спиной уже полыхало во весь небосвод, словно вслед за только что народившимся тощеньким месяцем, который то и дело нырял в быстро бегущие облака, на небо взошла полнотелая луна.
– Что это? – вдруг спросил Спиридон Митрофанович, невзначай опершись рукой на деревянную лошадку за моей спиной. Я пояснил, что давно хотел иметь такую игрушку для сестрёнки.
– Дурр-р-ак! – с презрением протянул он. – Воистину дурак, – повторил он уже спокойнее. – Отца на каторгу хочешь отправить? Завтра же жандармы обыщут окрестные сёла и деревушки подчистую, найдут эту игрушку и сволокут отца в казённый дом, а оттуда прямая дорога в Сибирь на каторгу. – Епифанов взял лошадку, и как только телега въехала на мост, бросил её в воду.
– Дураки и те, кто потащил по дворам клеймёных лошадей и коров с овцами. Завтра нагонят казаков, пороть будут шомполами, арестуют мужиков без всяких оправданий. А мы в стороне останемся, наше не просто будет им отыскать, земля надёжно укроет. Вот так учись жить, Никодим, с умом всё надо делать, понял?
Спиридон Митрофанович почесал непролазную, казалось, бороду, покряхтел, размышляя о чём-то своём, потом не выпуская из рук туго натянутые вожжи, усмехнулся:
– Ну чего скуксился, как тот зимний воробей на морозе, а? Игрушку жаль? Эх ты, дитя ещё несмышлёное, хотя и длинное выросло, мне уже вровень. Так и быть, подельник, не оставлю тебя в обиде, за нынешнюю ночь награжу по-царски. Возьми и ты свою долю от барского добра, мужиками сотворённого. – Епифанов засунул левую руку во внутренний карман пиджака, вытащил большую новенькую ассигнацию и протянул мне. – Возьми. Родителю скажешь, что это тебе плата за всё лето, что мой табун добротно пас и никакого падежа коней не случилось.
От радости я даже «спасибо» не мог сразу сказать: такую ассигнацию отродясь держать в руках не доводилось, даже в лавке Жугли не видел, а у лавочника в кассе денег немало, но всё больше монетами.
– Держи, держи, – подбодрил меня Епифанов, видя мою растерянность, – родителю отдашь, пусть справит вам с Николаем к Рождеству Христову обновки, Николай в школу ходит в штанах с заплатками на заднице. Бери, да язык держи за зубами, не болтай, что был с нами в имении, особенно про мёртвого барина-управляющего, обоих затаскают по судам. Понял? – переспросил ещё раз Епифанов и на моё молчаливое согласие добавил: – Ну и славно, будь умницей. – Он широкой ладонью похлопал меня по голой шее. Я торопливо сунул хрустящую бумажку за пазуху, проверил, туго ли перетянут с обеда не кормленный живот, чтобы не выпала от постоянной тряски в телеге по просёлочной дороге.
Дома, несмотря на позднее время, у нас загостились учитель и кузнец Кузьма Мигачёв, приземистый мужик с широкими плечами, будто копна сена на лугу, только чёрный, то ли от рождения такой, то ли от постоянной копоти в кузнице. За глаза его многие на селе звали Цыганом. Кузьма внимательно глянул в мою сторону, едва я вошёл в комнату и прислонился спиной к тёплой печке – мама на ночь уже изредка стала протапливать печь.