Враги любой поэзии – и в кино в том числе – это прекрасно понимают.
Так, рядовой кинокритик, к мнению которого прислушиваются и вслед которому поглядывают с уважением, встречает бурлескные комедии презрением, и под его пером сам этот эпитет выглядит бранным.
Вот почему Мака Сеннета[4], создателя кинобурлеска, лиричного и чувственного, следует поставить на самую высокую ступень, рядом с самим Шарло[5].
Резвящиеся на песчаных пляжах прекрасные купальщицы, беззаботные сирены, нежные любовники, безумные выдумки: он принёс в кино новое дыхание, ни комическое, ни трагическое, но ставшее без преувеличения самым возвышенным выражением нравственности, любви, поэзии и свободы в седьмом искусстве.
О, как хорошо нам знакомо то сумасшествие, которым вдохновлены его сценарии, – это безрассудство волшебных сказок и мечтателей, которых мир презирает, но которым обязан прелестью своей жизни.
Кем были бы без него Фатти[6] (кстати, так безоговорочно и несправедливо забытый – настоящее воплощение одержимости и отчаяния), Бастер Китон[7], Зигото, Пикратт[8]?
Невозможно переоценить важность Mack Sennett Comedies для развития кино. И может то, что свободно расти компания не смогла, стоит списать – в который уже раз – на лицемерие американцев?
Опять же, именно поразительное влияние Мак Сеннета придаёт Гарри Лэнгдону[9], последним из этой череды появившемуся на французских экранах, то невыразимое очарование, которое – иначе, чем у Чаплина, – буквально переворачивает всё внутри: оставаясь поэтами, Фатти, Пикратт, Зигото и Лэнгдон способны разглядеть в жизни и страсти самую высокую мораль; их замыслы питают мощные источники образа и воображения. Однако стоит им удариться в нравоучительство, и их рассуждения тонут под грузом психологизма, а это просто предел ужаса.
Но когда в остановившем свой бег мире, где он обитает, Мак Сеннет самым невероятным образом сводит воедино любовь и чувственность – сестёр-близняшек, неотделимых от поэзии и от свободы, – феи-волшебницы, давно скончавшиеся и погребённые в церковных криптах под неподъёмными плитами двадцати веков христианства, восстают к жизни и являются нам в своём истинном обличье и в праздничных одеждах. И мы узнаём наших соблазнительных современниц, их чарующие загадочные улыбки, глаза, заставляющие нас отвести взгляд, и прежде всего – любовь, нашу любовь, изводимую грёзой, свободой, бунтом и беспокойством.
1927
Шарло
Как-то вечером в «Мариво» я мучился на открывавшем программу затянутом французском фильме, после полутора часов скуки дававшем право увидеть Шарло в «Дне получки»[10]. Мой взгляд неудержимо притягивало белое свечение: обнажённая рука соседки. Какое-то время я лишь рассматривал лучащееся белое пятно, но потом накрыл видение рукой. Женщина не отстранилась. На экране тем временем жалко кривлялись дурацкие персонажи фильма. Благословенный полумрак, союзник химер. Мои пальцы скользнули по её руке. Я сжал тонкое запястье, охваченное металлическим браслетом. Она не противилась. На мгновение мы склонились друг к другу головами. Я различил глаза, силившиеся пронзить мрак, но тот был слишком плотным. Не сговариваясь, мы отдались воле случая. Её рука сжала мою. Я прижался коленом к её бедру, но мы не проронили ни слова. Я слышал едва участившееся дыхание. Понемногу голова женщины наклонилась, она прильнула к моему плечу, и тут вспыхнул свет. В моих грёзах я представлял её лицо иным, но она была привлекательной. И всё же я убрал руку. Она взглянула на меня без удивления: очарование было нарушено. Быть может, однажды ночь и принесёт ей готовое к ответу сердце. В её глазах промелькнул лишь оттенок сожаления, но на экране уже появился Шарло.