Отчим издалека увидел нас, сидящих в дымной «Волге». У него было отличное зрение. Я всегда завидовал ему в этом, и однажды на рыбалке даже спросил у него, а сколько миллионов звёзд он видит своим зрением. Правда, у отчима клевало, и вопрос повис… Увидев нас тогда в «Волге», он не кинулся в бой, не повернул назад, а лишь чуть-чуть, на длину моего испуганного вздоха замедлил шаг, хлестнул взглядом по машине с моим отцом и со мной, потом как-то суетливо поправил чёлку, – а между тем эту манипуляцию со своей чёлкой он всегда делал только тренированно красиво, и наверное поэтому она специально съезжала ему на лоб, чтобы отчим снова и снова отработанным жестом четырехпалой щепотью забрасывал её на правую сторону, завершая этот жест слегка пеликаньим поматыванием головы; ох, и красиииво он делал это, блядь! и похоже всем бабам эти его проделки с чёлкой нравились, а он отлично понимал это, – и скрылся за дверью нашего подъезда.


Потом отчим не раз вспоминал меня на переднем сидении отцовской «Волги»… Удовольствие ему доставляло, что ли, при этом театрально скрипеть зубами и называть меня «отродьем». Случалось, он даже заигрывался, когда от театрального зубовного скрежета скатывался до пьяных, совсем не мужских истерик, и даже выл какими-то женскими руладами, с настоящими слезами, и в этом было что-то абсолютно чуждое для двухметрового мужика с хриплым прокуренным голосом. Наверное, объяснение этому крылось в том, что отчим родился в Международный женский день 8-го марта.


…Отчим прошёл мимо и скрылся за дверью нашего подъезда, а отец молчал, добела забодав подбородком руль. Потом выдернул из бардачка кулёк карамели, ткнулся табачной небритостью в мой висок и уехал на многие-многие месяцы… Уже в отъезжающую «Волгу» из меня вырвалось успокаивающее: «Не стану я его папкой называть!».

И всё-таки «папа»

Отчим всегда бравировал, будто бы ему абсолютно похуй, что в этой квартире ранее жил чужой человек – мой генетический отец, его предшественник, который ещё не так давно спал на этой кровати, смотрел в этот чёрно-белый «Рекорд», ел из этой посуды, наконец, ссал в этот унитаз. На самом же деле, незримое отцовское присутствие в доме, так и не выветрившееся с разводом, очень мешало отчиму. И отчиму до зарезу нужны были какие-то решительные действия, как отправная точка на пути самоутверждения среди нас, чтобы потом разделять и властвовать, чтобы доминировать в навсегда чужой для него семье. И стоило ли удивляться, что скоро в семейном альбоме не осталось ни одной фотографии моего отца, даже той, где отец, где мама, где брат, где я, где яблони цветут.


В направлении самоутверждения отчим работал по-маленькому, двигался мелкими, но уверенными шажками. И добился-таки своего. Мне было велено отчима называть папой. Ну, почти велено, или как бы сейчас сказали, – настоятельно рекомендовано. Короче, было сказано – называть. Сказано убедительно, с заглядыванием просящих материнских глаз в мою большеглазую всхлипывающую голову. Этой настойчивости и заглядывания внутрь с лихвой хватило послушному младшекласснику, чтобы он всё усвоил, и как затраханная тренировками собачонка начал выполнять очередную команду: «Папа!».


Я попробовал. Сначала порепетировал в одиночку, закрывшись в туалете. Потом вполголоса позвал отчима, скомкав до «Пап…». Потом какое-то время даже заставлял себя, придумывая пустяковые поводы обратиться к отчиму: «Папа, а скажи… Папа, а дай… Папа, а чо это…». Для закрепления что ли, а формально – как подарок, к дню его рождения мы втроём (мама, старший брат и я) выпустили стенгазету «со стихами папе». Газету с его всеми двумя фотографиями повесили высоко-высоко, чтобы отчиму с его двухметровым ростом было удобнее читать, и даже расточительно включили свет во всей квартире. А я стоял под разрисованным листом ватмана, вдыхал запах клея и расслюнявленных цветных карандашей, и глупо улыбался… Самоутвердившийся отчим весь вечер победно улыбался и поправлял челку, – ох как красиииво он это делал, блядь, и к ночи наебенился в хлам.