– Не могу.

– Надо.

Я склоняюсь к первому мужчине. Кладу руку ему на лоб, провожу ладонью по векам.

– Прощай, – шепчу я.

Следующий, следующий, следующий. Глаза голубые и зеленые, пустые глазницы и мутные бельма.

– Не могу.

Алиса стоит на коленях перед безжизненным телом без рук и ног, закрывая покойнику глаза. На шее у нее болтается медальон.

– Зачем ты здесь? – спрашиваю я.

Она поднимает на меня взгляд. Изо рта ее выбирается цикада, массивная красновато-бурая голова опущена, насекомое ползет по нижней губе Алисы, прозрачные крылья раскрываются, шелестя, как папиросная бумага.

Я просыпаюсь на сбившихся в ком простынях, воздух в комнате затхлый. Обои возле кровати морщатся и пузырятся. Я прижимаю к ним палец, чтобы разгладить, но это не помогает. Кто-то стучит в дверь.

Тоби дышит ртом, стараясь не шуметь. Если он так привык, придется отвыкать.

– Я не в настроении, – говорю я. – Если тебе что-то нужно, попроси у Сирши.

Ручка поворачивается направо и налево. Замирает.

– Ты меня слышал?

– Да.

– Тогда надо отвечать «да». И «извини».

– Да, тетя. Извини.

Но он не уходит. Все еще стоит по ту сторону двери, я вижу носки его ботинок.

– Тоби?

Он просовывает под дверь перо сойки. Иссиня-черное, с белым кончиком.

Алиса приносила домой сокровища – семена и крапиву; пух одуванчиков и чертополох застревали у нее в волосах, в складках юбок, цеплялись за тонкие волоски на руках, словно растрепанное облако. Грязь под ногтями, ладони в песке. Деревья вокруг пруда несли свидетельства о ней, а она – о деревьях: инициалы на стволах, безделушка, или катушка, или обрывок кружева, спрятанные в щели, которые она сама же и вырезала. Иногда на ее корсаже или юбке не хватало пуговицы. В другой раз пропадала шпилька. Но никто их не воровал. Вместо пуговицы и шпильки – желудь. Прутик с краснеющим листиком. Бутон весеннего ириса. Черное перо с белым кончиком голубой сойки.

– Спасибо, – говорю я.

– Пожалуйста.

Пожалуйста, сказала Алиса. И голос у нее звенел, как колокольчики.

* * *

Портрет Бенджамина передвинули. Я вышла на кухню за кофе, а когда вернулась, не нашла его на прежнем месте. Он стоял на каминной полке, а теперь на подоконнике. Сирша прибирала и не вернула вещи на место. Мой дневник переехал с прикроватной тумбочки на письменный стол. Дверца шкафа распахнута.

Я закрываю дверцу, ставлю портрет на место, а шелковую закладку перекладываю на чистую страницу дневника.

– Сирша!

Я слышу, как она ходит туда-сюда в прихожей, хрипло повторяя одну и ту же мелодию.

– Сирша!

Пение прекращается. Она выходит в коридор и заглядывает в столовую, потом в мою комнату. Жует нижнюю губу.

– Вы меня звали?

– Звала. Я…

Сирша проводит тряпкой по двери. Она постарела. Уже слишком стара для этой работы. Слишком стара, чтобы отчитывать ее за такую ерунду, как переставленный портрет. По крайней мере, он у меня есть.

– Вам нехорошо, мисси?

– Нет. Нет. Я…

Я ковыряю дверной косяк большим пальцем, отдираю краешек обоев. Крошечные буковки, выведенные карандашом вдоль шва. Отметки обойщика.

– Спасибо, что прибрала у меня в комнате. Но я хочу сама наводить здесь порядок.

Она будто что-то пережевывает.

– Вы, значит, у нас насовсем останетесь?

– Не знаю. – Я развожу руками, пожимаю плечами и жду, когда она отвернется. – Не знаю.

– Ну лады тогда, – говорит она и намеревается уйти.

– Сирша.

– А?

– Что Алиса натворила?

Она останавливается. Хлопает тряпкой по бедру, потом складывает ее и засовывает в карман фартука.

– Сирша.

– Чуть ребенка не угробила, вот что. Если бы миссус их не нашла, кто знает, что было бы.

– Но почему?

– Не мне об этом говорить.