Дача поэта стояла на озере, прямо на берегу, вдали от цивилизации. Добираться – частную лодку с лодочником нанимать или местным рейсовым катером, по-другому никак. Дивное место, живописное, уединенное. Деревушка на пару дюжин переживших свой век домов, населенных людьми, на взгляд горожанина, странными, но главное, что не злобными к дачнику. А если выпить и закусить с мужиками, да пережить вместе с ними «бабское Ватерлоо», где упившиеся до мата про власть мужики – французы, так и вообще ничего народ, жить можно. Помочь не помогут, но и подлянку не сделают.

Вот туда и зазвал незнакомца на ближайшие выходные. Какой смысл откладывать? Чего проще, как взять отгул на ближайший понедельник или в счет отпуска прихватить…

«Вместе и махнем! Я в пятницу опять туда. В субботу с утра будем на месте. У меня там работа, книжка новая, издатель торопит, сил нет. Рыбалка, баня… Благодать!»

Уговаривал, одним словом.

Врал, конечно. Не про благодать. С благодатью в селигерской глуши всё как раз обстояло нормально. Про издателя врал. Сидел на даче который месяц один, как перст, писал что-то поэтическое, жег, снова писал. Создавал, как водится среди творцов, в вечность… Охочие до его творений издатели только снились поэту. Как и благодарные читатели, и сам он себе – в расхристанном пальто, перед восторженной толпой, придерживающийся за фонарный столб, лишь бы не рухнуть на мостовую, выжженный дотла эмоцией, нотой, рифмой, звуком своего голоса… Но издатели снились прежде всего прочего, потому что даже в снах нужна логика.

В день той шальной встречи в купе скорого поезда он впервые за долгое время покинул свой медвежий угол, где величаво именовал себя «селигерским затворником», и выбрался в люди, как назвал вылазку в город.

Случалось, конечно, поэту нарушать свое одиночество, с деревенскими посидеть, к примеру, но не в охотку это все получалось, а в силу необходимости, без таких отношений никак обойтись не выходило. Когда дом деревянный, это особенно важно. Потому что глухомань: обидятся на невнимание – брезгует, сволочь! – и сожгут к чертям собачьим. «Рукописи, может, и не горят, – думал, – а вот все остальное – только спичку поднеси…» Насильничал над собой, подружиться пытался с соседями, но все впустую. Вообще не ясно – замечены были эти потуги или нет? Что поделаешь, один на всю округу неместный, других дачников нет… И выпивал поэт по уважаемым тамошним миром меркам будто больной. «Без замаха пьет, – осуждали. – С одного стакана уже и не поговорить! Как дитя, ей-богу…»

Охоту опять же не понимал, а рыбалить его не звали, потому что хорошо запомнили зорьку угробленную, когда вывалился поэт из лодки-казанки в самый разгар клёва, а как стали назад его водворять, умудрился и лодку перевернуть. Может, и не виноват был – с ночи мужики тяжелые были, сами за каким-то бесом все на один борт сдвинулись, – но как ни крути, а тот еще компаньон. «С таким только в разведку ходить, убьют – не жалко…» – пошутил кто-то из местных, а может быть, само вышло так, что прозвучало как шутка.

В поезде, в компании с доброжелательным незнакомцем поэту вдруг остро вспомнилось, как, бывало, тосковал он на даче по шашлыкам, но шашлыки – не еда, шашлыки – это событие, мероприятие, обстоятельства… Всё что угодно, но непременно требующее компании – какой болван жарит и лопает шашлыки в одиночку? Это не шашлыки уже, а подмаринованное мясо на углях. Если повезет, то с дымком. Скучно. Выходит, что тосковал по компании. Казалось бы, проще простого выписать пару-тройку соратников по перу, но в таком случае на билеты раскошеливаться пришлось бы – больше, дольше и крепче его на мели сидели, вросли в мель, – а таких трат поэт позволить себе не мог. К тому же стыдно признаваться, но подозревал в приятелях больший талант, чем дарован ему, и мысль о том, что они, подвыпив, начнут наперебой читать из своего и ждать ответных стихов от него, поэта, была для него болезненной, почти что невыносимой. Конечно же, и поэту было что почитать, но без вызова, а еще лучше – один на один с природой.