Он то и дело пытался войти в нашу узкую компанию, состоявшую из Дороти и детей. В конце концов, почему бы и нет? Он же был нашим отцом. Но у папы не было ни единого шанса вписаться – еще бы, он ведь не понимал ни своих детей, ни нервную, чувствительную жену. Каждый вечер, стоило только папе войти в дом, мы тут же прекращали делать то, что делали, и его встречала полная, хоть и вполне дружелюбная тишина. Стыдно признать, но мы никогда даже не думали включить папу в наши игры и занятия. Впрочем, он с этим смирился – как смирился с холодностью своей собственной матери.

Три истории

У папы было ровно три истории о его детстве – не больше и не меньше. Во-первых, история о том, как в детстве у него был такой рахит, что ему приходилось носить специальные распорки. Во-вторых, история о том, как бабушка Холл заставила его играть на кларнете в оркестре, хоть он и ненавидел кларнет. И, в-третьих, папина любимая история: о том, как в девятнадцать лет на баскетбольном матче в колледже он встретил маму и сразу понял, что она – его судьба. Эту историю папа всегда заканчивал одними и теми же словами:

– А через полгода мы с вашей мамулей поженились в Вегасе.

Вот, собственно, и все. Или, как сказала бы Мэри, конец-шмандец.

Три воспоминания

Когда мне было девять, папа научил меня разрезать гранат. Ножом он надре́зал гранат по окружности, а затем взял его в руки и разделил на две половинки. А внутри, словно драгоценные камешки (гранат – мой астрологический камень), сверкали зернышки. Я вгрызлась в гранат, и во рту у меня оказались сразу пятьдесят ярко-красных зернышек. Мне казалось, именно таким и должен быть на вкус рай.

Все наши семейные вылазки в конечном итоге приводили нас к океану. И неважно, были ли мы в кемпинге в Гуаймасе, Энсенаде или на побережье за Санта-Барбарой; каждый вечер папа усаживался на берег, поближе к своему верному другу – Тихому океану. Только вечером папа мог насладиться редкими мгновениями покоя. Став чуть постарше, я, прихватив стакан “Севен-апа” со льдом, подсаживалась к папе. Мы сидели вдвоем в тишине, которую папа рано или поздно прерывал.

– У тебя очень красивая мама, – говорил он.

Или:

– Ужасно я люблю нашу маму, понимаешь?

Или:

– Дайан, обязательно не забудь сказать маме спасибо – она приготовила нам просто отменный ужин.

Осыпая маму комплиментами, папа пытался избавиться от чувства вины за ее судьбу и вечную зависимость ото всех. Он переживал за Дороти, но ничего менять не хотел – даже не пробовал относиться к ней чуть иначе. Наверное, глядя в океан, он беззвучно снова и снова просил у мамы прощения, надеясь, что отлив унесет с собой все его печали.


Я была уверена, что умираю. Я задыхалась. У меня и так уже была астма, а тут еще этот удушающий кашель. Потом папа перевернул меня вверх ногами, и – о чудо! – я почти сразу прекратила кашлять. Маму так напугал мой приступ, что она почти два месяца не пускала меня в школу – я тогда училась в четвертом классе. Каждый день мама растирала мне спину мазью и ежечасно давала “Севен-ап” со льдом. Иногда даже разрешала смотреть телевизор. Помню, как-то мы с папой смотрели фильм о слепой старушке, чью собаку-поводыря сбил грузовик. Я тогда еще спросила папу: как бог мог допустить такое и дал собаке умереть?

– Ты, главное, не бойся, – ответил папа.

Мне его ответ показался странным – чуть раньше я подслушала разговор мамы и тети Марты, когда они обсуждали, как папа грохнулся в обморок, уколовшись о шип розы. Я никогда не считала папу трусишкой – в конце концов, он спас мне жизнь. И мне все так же казалось, что бог поступил довольно гнусно: позволил умереть старушкиному псу. А ведь ей и так уже недолго осталось жить.