– Да вы, граф, куда это клоните? – вдруг перебил его князь Михаил Никитич.

– А что? – спросил озадаченный Чесменский.

– Ничего, – ответил Волконский, отвернувшись и как бы рассеянно глядя в окно, – вспомнилась, видите ли, одна прошлогодняя питерская оказия о дворе…

– Какая оказия? Удостойте, батюшка князь?! – с улыбкой и поклоном произнес граф. – Ведь я недавний ваш гость и многого не знаю из новых, столь любопытных и ныне нам не доступных, дворских палестин.

– Извольте, – начал Волконский, покашливая и по-прежнему глядя в окно, – дело, если хотите, не важное, и скорее забавное… Генерал-майоршу Кожину знаете?.. Марья Дмитриевна… бойкая такая, красивая и говорунья?

– Как не знать! Часто ее видел до отъезда в чужие края.

– Ну-с, сболтнула она, говорят, где-то будто бы такие-то, положим, Аболешевы там, или не помню кто, решили покровительствовать новому счастливцу, Петру Мордвинову… тоже, верно, знаете?

Орлов молча кивнул головой.

– Покровительствовать… Ну, понимаете, чтоб подставить ногу…

– Кому? – спросил Орлов.

– Да будто самому, батюшка, Григорию Александровичу Потемкину.

– И что же?

– А вот что, – проговорил главнокомандующий, – в собственные покои немедленно был позван Степан Иванович Шешковский и ему сказано: «Езжай, батюшка, сию минуту в маскарад и найди там генеральшу Кожину; а найдя, возьми ее в тайную экспедицию, слегка там на память телесно отстегай и потом, туда же, в маскарад, оную барыньку с благопристойностью и доставь обратно».

– И Шешковский? – спросил Орлов.

– Взял барыньку, исправно посек и опять, как велено, доставил в маскарад; а она, чтобы не заметили бывшего с нею случая, промолчала и преисправно кончила все танцы, на кои была звана, все до одного – и менуэт, и монимаску, и котильон.

Орлов понял горечь намека и с тех пор о Досифее более не расспрашивал.

Не радовали графа и беседы с его управляющим Терентьичем Кабановым, наезжавшим в Нескучное из Хренового. Терентьич был из грамотных крепостных и являлся одетый по моде, в «перленевый» кафтан и камзол, в «просметальные» башмаки с оловянными пряжками, в манжеты и с черным шелковым кошельком на пучке пудреной косы.

Граф наливал ему чарку заморского, дорогого вина, говоря:

– Попробуй, братец, не вино… я тебе человечьего веку рюмочку налил…

Терентьич отказывался.

– Полно, милый! – угощал граф. – Ужли забыл поговорку: день мой – век мой? Веселись, в том только и счастье… да, увы, не для всех.

– Верно, батюшка граф! – говорил Кабанов, выпивая предлагаемую чарку. – Мы что? Рабы… Но вам ли воздыхать, не жить в сладости-холе, в собственных, распрекрасных вотчинах? Места в них сухие и веселые, поля скатистые, хлебородные, воды ключевые, лесов и рощ тьма, крестьяне все хлебопашцы, не бобыли, благодаря вашей милости. Вы же, сударь, что-то как бы скучны, а слыхом слыхать, иногда даже сумнительны.

– Сумнительств и подозрениев, братец, на веку не обраться! – отвечал граф. – Вот ты прошлую осень писал за море, хвалил всходы и каков был рост всякого злака; а что вышло? Сказано: не по рости, а по зерни.

– Верно говорить изволите, – отвечал, вздыхая, Терентьич.

– Вот хоть бы и о прочих делах, – продолжал граф. – Много у меня всякого разъезду и ко мне приезду; а веришь ли, ничего, как прежде, не знаю. Был Филя в силе, все в други к нему валили… а теперь…

Граф смолкал и задумывался.

«Ишь ты, – мыслил, глядя на него, Кабанов, – при этакой силе и богатстве – обходят».

– Да, братец, – говорил Орлов. – Тяжкие пришли времена, разом попал промеж двух жерновов; служба кончена, более в ней не нуждаются, а дома… скука…

– Золото, граф, огнем искушается, – отвечал Терентьич, – человек – напастями. И не вспыхнуть дровам без подтопки… а я вам подтопочку могу подыскать…