В дневниковых записях самого Блока за 1918 года читаем:
Тычь, тычь в карту, рвань немецкая, подлый буржуй. Артачься, Англия, Франция. Мы свою историческую миссию выполним.
Если вы хоть «демократическим миром» не смоете позор вашего военного патриотизма, если нашу революцию погубите, значит, вы уже не арийцы больше… Мы на вас смотрели глазами арийцев, пока у вас было лицо. А на морду вашу мы взглянем нашим косящим, лукавым, быстрым взглядом; мы скинемся азиатами, и на вас прольется Восток.
Ваши шкуры пойдут на китайские тамбурины… Мы – варвары? Хорошо же. Мы и покажем вам, что такое варвары…
Это запись от 11 января. А 30 января написано стихотворение «Скифы», в котором ритмом и стихотворным размером переданы те же самые мысли.
«Меня все невзлюбили. Как-то сразу возненавидели», – жаловался поэт после выхода поэмы «Двенадцать». Действительно, в литературных кругах поэму принимали либо восторженно, либо не принимали вовсе. К числу последних относилось большое число людей, которых поэт еще недавно причислял к кругу самых своих близких знакомых. Это его тяготило до самых последних дней.
Новая, революционная, власть отнеслась к «Двенадцати» равнодушно («Блока обидело еще то, что революция почти никак не откликнулась на „Двенадцать“. – Е. Зозуля. „Встречи“. М., 1927), хотя отклики поэма нашла. „Конечно, Блок не наш, – писал Троцкий (правда, в 28-м году, когда поэта уже семь лет как не стало). – Но он рванулся к нам. Рванувшись, надорвался. Но плодом его порыва явилось самое значительное произведение нашей эпохи. Поэма “Двенадцать” останется навсегда“.
Можно бы, конечно, и кончить рассказ о книге на этой доброй троцкистской ноте, но лучше дадим слово самому Блоку – как он сам, какими глазами видел свою поэму и какое сулил ей будущее. «Посмотрим, что сделает с этим время. Может быть, всякая политика так грязна, что одна капля ее разложит и замутит все остальное; может быть, она не убьет смысла поэмы; может быть, наконец, – кто знает! – она окажется бродилом, благодаря которому “Двенадцать” прочтут когда-нибудь в не наши времена».
Дельвиг А.
Эти строчки из послания Баратынского 1820 года перекликаются с пушкинскими:
– написанными в 1831 году, когда Дельвига уже не было на земле.
Дельвиг сделался для русской литературы неким символом чего-то безвозвратно ушедшего, того яркого и ясного мира, который был и которого вдруг не стало, и время разделилось на золотое вчера и пасмурное сегодня, и стена между ними непреодолима на этом свете. Недаром Андрей Белый в «Петербурге» делает эти строки Пушкина лейтмотивом всего романа, повторяя их с печальной настойчивостью, когда говорит о поколениях отцов и детей.
Но мне больше по сердцу Дельвиг другой, живой, который снимет телефонную трубку и позовет тебя, по-юношески картавя:
«Демон» М. Лермонтова
Художник Михаил Врубель, выставив на экспозиции «Мира искусства» в 1902 году своего «Поверженного Демона», продолжал работать над картиной даже на глазах публики и испортил ее. Наверное, «Демона» просто сглазили, или сам Демон навел на картину порчу. Точно также и Лермонтов, чья поэма послужила источником вдохновения Врубеля, работал над «Демоном» едва ли не всю жизнь – переделывая, подгоняя под условия времени, добавляя новые строфы, вычеркивая ненужные и т. д. Существует 8 авторских редакций поэмы, последняя закончена за несколько месяцев до смерти.