Поэтому Коссаковский начинает молиться.
Но у него ничего не получается. Напрасно он наклоняет голову к животу, сворачивается клубком, напоминающим тот, который тело образовывало до рождения, – так, как его учили. Покой не наступает, дыхание выровнять не удается, а слова «Господи Иисусе Христе…», механически повторяемые, не приносят никакого облегчения. Коссаковский чувствует только свой запах – зрелого, потного мужчины. Ничего больше.
На следующее утро, не обращая внимания на упреки Ирены и невыполненные обязанности, он садится на первый попавшийся парусник и даже не спрашивает, куда тот следует. Еще слышит доносящийся с берега зов – «Молидба-а-а, молидба-а-а», – и Антонию кажется, будто остров зовет его. Лишь в море он узнает, что плывет в Смирну.
В Смирне все складывается очень удачно. Коссаковский устраивается к тринитариям, и впервые за долгое время ему удается заработать неплохие деньги. Он ни на чем не экономит: покупает приличное турецкое платье и заказывает вино. Пьет Коссаковский с большим удовольствием, только нужна подходящая компания. Он замечает, что, когда в разговоре с христианами упоминает о своем путешествии на гору Афон, это неизменно вызывает интерес, поэтому каждый вечер украшает свою историю новыми деталями, и в конце концов та превращается в бесконечную вереницу приключений. Антоний говорит, что его зовут Моливда. Ему нравится это новое прозвание – ведь не имя же. Моливда – нечто большее, чем имя, это новый герб, вывеска. От прежнего наименования – имени и фамилии, которые уже немного жмут, обветшали и сделались какими-то непрочными, словно мысли, Коссаковский почти полностью отказывается. Использует лишь при общении с братьями-тринитариями. Антоний Коссаковский – что от него осталось?
Теперь Моливде хочется взглянуть на свою жизнь с некоторой дистанции, вроде той, какой обладают встреченные здесь евреи из Польши. Днем они занимаются делами, сосредоточенны и всегда в хорошем настроении. Вечерами ведут бесконечные разговоры. Поначалу Моливда подслушивает – они думают, что он их не понимает. Вроде бы евреи, а Моливда ощущает в них нечто близкое. Ему даже приходит в голову, что, возможно, воздух, свет, вода, природа каким-то образом оседают в человеке и между теми, кто вырос в одном краю, должно быть сходство – несмотря на все различия.
Моливде больше всего нравится Нахман. Он смышлен и хорошо говорит, в споре умеет так вывернуться, чтобы доказать любой тезис, даже самый абсурдный. А еще задает вопросы, которые удивляют Моливду-Коссаковского. Однако тот видит: обширные познания и ум этих людей расходуются на какие-то причудливые игры со словами, о которых у него имеется лишь самое общее представление. Однажды, купив корзину оливок и большой кувшин вина, Моливда отправляется к ним. И вот они едят эти оливки, выплевывают косточки под ноги запоздалым прохожим – уже опускаются сумерки, и смирненская жара, влажная и липкая, немного отпускает. Вдруг старший, реб Мордке, начинает лекцию о душе. Что на самом деле она тройственна. Самая низшая, та, что связана с голодом, холодом и вожделением, – это нефеш. У домашних животных она тоже есть.
– Сома, – говорит Моливда.
Та, что выше, – дух, руах. Она оживляет наши мысли, делает нас хорошими людьми.
– Психея, – говорит Моливда.
Третья, самая высшая, – нешама.
– Пнеума, – говорит Моливда и добавляет: – Тоже мне открытие!
Реб Мордке, нимало не смутившись, продолжает:
– Это подлинная святость души, доступная лишь доброму святому мужу, каббалисту; обрести ее можно, только углубившись в тайну познания Торы. Она дает нам возможность увидеть скрытую природу мира и Бога, ибо это искра, брызнувшая от Бины, божественного интеллекта. Только нефеш способна грешить. Руах и нешама безгрешны.