Сколько бы я ни распространялся о сочинениях других, я неизбежно возвращаюсь к одной и единственной книге – книге обо мне самом.
«Могу ли я, – говорит Мигель де Унамуно[181], – быть таким, как представляю себя я сам, – или каким видят меня другие? Именно тут эти строки становятся признанием существования моего неизвестного и непознаваемого „я“, которое неизвестно и непознаваемо мной самим. Именно тут я творю легенду, в которой должен себя похоронить».
Эти строки находятся на форзаце «Черной весны» – книги, которая выражает меня самого куда больше, чем другие из уже написанных мною или будущих моих книг. Я обещал себе создать книгу как памятник Ей, я собирался открыть в этой книге «тайну» – но у меня хватило смелости начать эту книгу лишь восемь лет назад. А затем, едва начав, отложил ее еще на пять лет. Краеугольным камнем этого монументального сооружения должен был стать «Тропик Козерога». Но он больше похож на вестибюль или прихожую. По правде говоря, я написал эту ужасную книгу[182] в голове, когда набрасывал (в течение примерно восемнадцати часов подряд) подробный план или заметки, в которых заключалось основное содержание вещи. Я наметил этот таинственный план главного своего труда в период краткой разлуки – с «Ней». Я был совершенно одержим и пребывал в полном отчаянии. Сейчас исполнилось почти двадцать три года с момента, когда я завершил этот предварительный проект. Тогда я не хотел писать ничего другого, кроме этой грандиозной книги. Она должна была стать Книгой Моей Жизни – моей жизни с «Ней». Из каких поразительных, невообразимых поворотов состоит наша жизнь! Вся она – странствие, вся она – поиск. Мы даже не сознаем свою цель, пока не достигаем ее и не сливаемся с ней. Употребляя слово «реальность», мы имеем в виду миф и легенду. Говоря о созидании, погребаем себя в хаосе. Мы не знаем, откуда пришли, куда идем и даже кто мы есть. Мы направляем парус к золотым берегам, мчимся порою, словно «стрелы вожделения», и прибываем к месту назначения, покрытые славой удачных свершений, – или попадаем в недоступную пониманию бесформенную груду, из которой была выдавлена сама сущность жизни. Но пусть нас не обманывает слово «провал», ибо оно неотделимо от многих прославленных имен, – это не что иное, как проклятие писательства и символ мученичества. Когда славный доктор Гаше[183] написал Тео, брату Ван Гога, что по отношению к Винсенту нельзя применить выражение «любовь к искусству», что в его случае речь скорее идет о «мученичестве» в искусстве, мы всем сердцем осознаем, что Ван Гог был одним из самых великолепных «провалов» в истории искусства. Точно так же, когда профессор Дандьё утверждает, что Пруст был «самым живым из мертвецов», мы сразу понимаем, что этот «живой труп» замуровал себя, чтобы обнажить абсурдность и пустоту нашей лихорадочной деятельности. Луч света из «убежища» Монтеня[184] прошел сквозь века. Книга «Конченый человек» Папини[185] привела меня в крайнее возбуждение и помогла мне изгнать из головы всякие мысли о поражении. Как Жизнь и Смерть, успех и поражение очень близки друг к другу.
Наша великая удача состоит в том, что мы порой не можем правильно истолковать свою судьбу – до тех пор, пока она нам не откроется. Мы часто добиваемся цели помимо собственной воли. Мы пытаемся обойти болота и джунгли, прилагаем безумные усилия, чтобы избежать диких мест или пустыни (одной и той же), неотступно следуем за вождями, поклоняемся разным богам вместо Одного и Единственного, плутаем в лабиринте, летим к далеким берегам и говорим на чужих языках, принимаем чужие обычаи, условности и нравы, но при этом всегда движемся в направлении истинной нашей цели, до последнего мгновения сокрытой от нас.