в ничто сожженный, ввысь воздет,
он просится туда, где нет
мучительных огней.
Бог времени, он род луча,
он будит и слепит,
от боли бьется, хохоча,
и жалобно вопит,
а время видит в нем врача
и власть его крепит.
А время – блеклая кайма
древесного листа;
времен сияющая тьма
для Бога нечиста,
и Бог, уставший от высот,
упал бы под откос,
когда бы не отверг Он год,
и лес волос, Его оплот,
сквозь вещи произрос.
Деянье в Божью суть ведет,
даруют руки свет,
а чувство – гость, а гость уйдет,
для чувств пределов нет.
Все чувства – вымыслы ума,
у каждого своя кайма,
их рознят лишь сердца;
уйдешь туда, где ночь сама
поймает беглеца.
Ты для меня – лишь чистый лист;
вслух дай Ты мне урок.
Послушный Твой евангелист
описывал Тебя, но мглист
звучащий Твой исток.
Как ловчий, настигая дичь,
во всю шагаю прыть;
но как друг друга нам постичь,
чтоб друг во друге быть?
Пострижен я и так же облачен,
как царь, застигнутый последним часом;
мой голос перестал быть царским гласом,
но царство, мне дарованное Спасом,
внутри меня, я, сродный древним расам,
быть государем в мыслях обречен.
Для них молитва – подвиг в тороватом,
в замысловатом зодчестве, богатом
церквами, где клубится мгла,
где можно в страхе виноватом
смиренно прятаться утратам,
пока над ними блещут златом,
светясь лазурью, купола.
А в этих далях просветленных
что значат храм и монастырь?
Подобие струн, заселенных
перстами полуискупленных,
для дев и для царей Псалтирь.
«Пиши!» – велит мне Бог сурово.
Жестокость царская свята.
Любви преддверье в ней готово,
изгиба избежав такого,
в текущем не найдешь моста.
«Рисуй!» – велел мне голос Бога.
И на весах веков – смотри! —
моей смертельной боли много:
там женственная недотрога,
и смерть, подобие итога,
и сладострастная тревога
безумных игрищ, и цари.
«Созижди!» – Бог велел мне грозно.
Я тоже царь, но не чета
Тебе, постиг я слишком поздно:
одна и та же пустота
с Тобой велит мне видеть розно,
и к вечности, где слишком звездно,
другая вечность привита.
Как тысячами богословы
ныряли в ночь Твою, прозрев,
так отверзались вежды дев,
и в бранном серебре готовы
впасть юноши в Тебя, Ты гнев.
Среди благих Твоих угодий,
в тени пространнейших аркад
встречались короли мелодий,
поэты, свой лелея лад.
Ты веешь вечером сквозь долы,
поэтов сблизив и согрев;
в уста вдыхаешь им глаголы,
чтоб высились Твои престолы,
и каждый среди них напев.
Сто тысяч арф Тебя крылами
из бездн молчанья вознесли;
над замирающими мглами
и над небесными телами
Твое величие вдали.
Поэтами Ты расточён,
развеян вихрем их шептаний,
ищу Твоих я сочетаний
в сосуде будущих времен.
Я всеми ветрами разбужен,
ловец частиц Твоих в метель,
где Ты подобие жемчужин.
Как чаша, Ты слепому нужен,
в толпе порою обнаружен,
для нищенствующего Ты кошель,
но и с младенцами Ты дружен,
вмещающийся в колыбель.
Искатель я, моя Ты цель.
Не знаю, древний или новый
пастух, чье стадо из перстов,
от взоров чуждых на покров
надеющийся, но готовый
восполнить все Твои основы:
сам без Тебя я не готов.
Заходит солнце и в собор,
чьи стены – образы святые
дев, старцев, празднично златые
и царские врата – литые
крыла, которым верен взор.
Между колоннами притвор,
стена в светящихся иконах,
и камни, как на горных склонах,
возносят в серебре свой хор,
чтоб в царских просиять коронах
в безмолвной красоте с тех пор.
Бледна, как меркнущий закат
в голубизне ночей,
Жена, хранительница врат,
которой Ты был вечно рад;
Она вокруг Тебя, как сад
В сиянии лучей.
А купол Сыном озарен,
Он Твой небесный клад.
Благоволи взойти на трон
и тронь мой робкий взгляд.
Я здесь паломник и в гробу,
в неведомом краю.
Ты камень у меня во лбу.
Жечь семь свечей не устаю,