я последнею в кассу стою —
позади паренька удалого
и старухи в пуховом платке,
слившись с ними, как слово и слово
на моем и на их языке.
(«Это я». 1950)

Как мы ловили ее редкие появления на телеэкране в годы застоя, как завороженно вслушивались в ее распевную и отрешенную интонацию:

…С улыбкой грусти и привета
открыла дверь в тепло и свет
жена литературоведа,
сама литературовед…
…Придвинув спину к их камину,
пока не пробил час поэм,
за Мандельштама и Марину
я отогреюсь и поем.
(«Описание обеда». 1967)

С наслаждением перечитываю ее «Сказку о дожде» (1962) и «Приключение в антикварном магазине» (1964), в конце которого она с полным правом воскликнула:

Но нет, портрет живет в моем дому!
И звон стекла! И лепет туфель бальных!
И мрак свечей! И правнук Ганнибалов
к сему причастен – судя по всему.

Да, «литературоцентричность» моего поколения во многом сформирована поэзией и прозой оттепели. Стойкое чувство, что в книгах можно найти ответы на самые жгучие вопросы, которые и друзьям, и родителям-то не задашь, выросло из тех лет. Стихам, повестям, романам мы обязаны тем, что рано ощутили свою возможную причастность к жизни страны и, как могли, готовились к этой причастности: серьезно относились к выбору профессии, старались осмыслить происходящие события и критически отнестись к ним. «Литературоцентричность» постепенно перерастала в «культуроцентричность», в жадную потребность приобщиться не только к доселе скрытой русской, но и к мировой культуре. Неоценимую роль в процессе этого приобщения сыграли мемуары И. Г. Эренбурга. «Люди, годы, жизнь» – одна из главных книг моего поколения.

Сколько окон в мировую культуру распахнула перед нами эта книга, с каким неудержимым интересом читалась и перечитывалась! Знаменитое определение Пастернака «Книга есть кубический кусок горячей, дымящейся совести» подходит к эренбурговским мемуарам в высшей степени. Этот кусок живой и честной истории страны, мира, искусства, отдельной личности поглощался с неослабевающим аппетитом. Помимо невероятной информативности, привлекало то, что перо мемуариста оставалось пером поэта. Я это чувствовала особенно остро и с радостью прочитала позже телеграмму Ахматовой, посланную к 70-летию писателя: «Строгого мыслителя, зоркого бытописателя, всегда поэта поздравляет сегодняшним днем его современница Анна Ахматова».

Уже в 2000-х, держа в руках том большой серии «Библиотеки поэта», я буду вчитываться в предсмертные стихотворения Ильи Григорьевича, и просто мурашки побегут по коже от их обнаженной исповедальности и строгого мастерства:

Пора признать – хоть вой, хоть плачь я,
Но прожил жизнь я по-собачьи,
Не то что плохо, а иначе…
(«Пора признать – хоть вой, хоть плачь я…». 1964–1966)
Давно то было. Смутно помню лето,
Каналов высохших бродивший сок
И бархата спадающий кусок —
Разодранное мясо Тинторетто.
С кого спадал? Не помню я сюжета…
(«Сонет». 1964–1966)

О своих же собственных мемуарах Эренбург отозвался в одноименном стихотворении «Люди, годы, жизнь»:

На кладбище друзей, на свалке века
Я понял: пусть принижен и поник,
Он все ж оправдывает человека,
Истоптанный, но мыслящий тростник.

Мама с отцом, оказавшись в 1967 году в Москве в командировке, поклонились его свежей могиле на Новодевичьем кладбище.

Не могу не сказать о том, что мемуары Эренбурга вызвали неприкрытую злобу у определенной и, увы, вряд ли малочисленной части общества, прежде всего у явных или скрытых сталинистов, поклонников Кочетова и К. Я часто бывала дома у моего тогдашнего поклонника, Вадима, и хорошо помню, как его отец, что называется, с пеной у рта рассказывал о якобы несметном богатстве «этого еврея», о роскоши его «имения» в Новой Истре… Ну откуда все это шло? А ведь шло откуда-то. Достаточно прочитать «Случай Эренбурга» Б. Сарнова, воспоминания дочери Ирины и т. д., чтобы оценить масштаб «накоплений» Ильи Григорьевича.