– Ева, это не шутка.

– Я не люблю немцев так же, как и ты, Жозеф, но двадцать тысяч человек? Нет, я в это не верю.

– Тогда просто будь осторожна, малышка. – В это мгновение небеса разверзлись. Жозеф растворился за пеленой дождя, исчез в море зонтиков, раскрывшихся над ведущими от библиотеки дорожками между фонтанами.

Ева выругалась себе под нос. Дождевые капли обрушились на мостовую, заблестевшую в полумраке сумерек, как будто ее полили маслом, и едва Ева сбежала со ступенек, чтобы направиться в сторону улицы дез-Эколь, как сразу же промокла до нитки. Она попыталась натянуть кофту на голову, чтобы защититься от ливня, но звезда, которая была размером с ее ладонь, оказалась прямо над ее лбом.

– Грязная жидовка, – пробормотал проходивший мимо мужчина, чье лицо было скрыто зонтом.

Нет, сегодня Ева не поедет в метро. Она глубоко вздохнула и побежала в сторону реки, над которой, словно глыба, возвышался собор Парижской Богоматери. Домой.


– Как дела в библиотеке? – Отец Евы сидел во главе их маленького стола. Мать, в обтягивающем ее полное тело изношенном хлопковом платье и с вылинявшей косынкой на голове, разливала жидкий картофельный суп – сначала в его тарелку, а затем в тарелку Евы. Они все попали под дождь, и теперь их свитера висели и сушились у открытого окна, а желтые звезды безмолвно взирали на них, как три маленьких солдатика, выстроившихся в шеренгу.

– Все замечательно. – Ева дождалась, пока мать сядет, и только потом приступила к скудной трапезе.

– Не знаю, зачем ты продолжаешь туда ходить, – удивилась Евина мама. Она поднесла ко рту ложку с супом и сморщила нос. – Тебе все равно не позволят защититься.

– Все еще изменится, mamusia[3]. Я в этом уверена.

– Твое поколение такое оптимистичное, – вздохнула ее мама.

– Ева права, Файга. Рано или поздно немцам придется отменить эти правила. Они совершенно бессмысленные. – Отец Евы улыбнулся, но они все понимали, насколько фальшивой была эта улыбка.

– Спасибо, tatuś[4]. – Ева и ее родители до сих пор ласково обращались друг к другу по-польски, хотя Ева родилась в Париже и никогда не бывала на родине своих родителей. – Как ты сегодня поработал?

Отец посмотрел на свою тарелку с супом.

– Месье Гужон не знает, как долго еще он сможет платить мне жалованье. Возможно, нам придется… – Он быстро взглянул на мамусю, а потом на Еву: – Возможно, нам придется покинуть Париж. Если я потеряю эту работу, то никуда больше не смогу устроиться.

Ева понимала, что рано или поздно этот момент наступит, и все равно эти слова прозвучали для нее как удар в живот. Она знала, что, если они уедут из Парижа, она уже никогда не вернется в Сорбонну и не защитит диплом по английской литературе, над которым так усердно работала.

Над отцом уже давно нависла угроза увольнения, еще с того момента, как немцы стали систематически исключать евреев из французского общества. Но его репутация лучшего во всем Париже мастера по починке пишущих машинок и мимеографов до сих пор спасала его, хотя ему и не позволяли больше работать в государственных учреждениях. Однако месье Гужон – его старый начальник – сжалился над ним и платил за сторонние заказы, которые отец Евы обычно выполнял дома. Сейчас в гостиной стояло одиннадцать пишущих машинок в разной степени разобранности, а значит, впереди его ждала долгая рабочая ночь.

Ева глубоко вздохнула и попыталась найти хоть что-то хорошее в сложившейся ситуации.

– Может, это и к лучшему, если мы уедем, папа.

Он удивленно посмотрел на нее, мать молчала.

– К лучшему, słoneczko? – Отец всегда называл ее так. По-польски это означало «солнышко», и ей стало интересно, понимал ли он, сколько горькой иронии заключалось теперь в этом обращении. Ведь что такое солнце, как не желтая звезда?