– Ты из какого порта? – глупо спросил Сева, хотя определитель номера показывал местный звонок.

– Я-то? Из Находки. Или из Иокогамы… – ответил Клим, знакомо растягивая слова. – Хотя нет, дай выглянуть в окошко… так, так… а!.. из Кейптауна.

– Что? Что случилось? – вмешался севин тель-авивский начальник, испуганно глядя на разом побледневшую физиономию своего работника. – Кто-то умер?

– Скорее, воскрес… – Сева извинился и вышел в коридор.

– Что значит «воскрес»? – послышалось в трубке. – Меня вроде бы не хоронили.

– Ты еще и на иврите понимаешь? – сказал Сева, потирая лоб и испытывая острое желание проснуться – невыполнимое по той простой причине, что все это происходило наяву. – Ты где?

– Да тут я, тут, недалеко от тебя… – засмеялся Клим. – В ирландском пабе имени хренового писателя Джойса. «Leo's» – знаешь такой? Выходи, поговорим, пивка попьем. Как когда-то.

– Эй, красивая, – крикнул он на иврите кому-то, видимо, официантке. – Принеси-ка мне, душа моя, еще пару пинт и чипсы… Слышал, Севушка, я уже и заказал. Спускайся, пока не выдохлось.

На ватных ногах Сева побежал к лифту.

В заведении было людно; остановившись у входа, Сева окинул помещение сначала беглым, а затем внимательным взглядом, но Клима не обнаружил. Что за черт?

– Эй, парень!

Сева оглянулся. Из-за столика поднялся и шел к нему жилистый, загорелый до черноты мужик в широкополой соломенной шляпе и выгоревшей футболке неопределенного цвета с круторогим рисунком Компании природных заповедников… Клим?

– Клим?.. Клим!

Они обнялись. «Второй раз…» – подумал Сева и сказал вслух:

– Что-то мы часто обниматься стали.

Клим отстранился и какое-то время рассматривал друга, поблескивая маленькими выцветшими глазами.

– Раздобрел, раздобрел… сидишь все небось по клавишам бьешь? Эх, Сева, Сева…

Сели за стол, отхлебнули красного ирландского эля.

Сева молчал, не зная, с чего начать.

– Веришь ли, – сказал Клим, искоса поглядывая на него. – Из всех искусств для нас важнейшим является «Murphys». В Иудейской пустыне есть все необходимое человеку, кроме хорошего пива.

– И давно ты это установил?

– Насчет пустыни? Давно. Пятый год пошел.

– Сволочь.

Клим неловко поерзал на скамейке.

– Ну, виноват, согласен. Извини. Тут ведь как получается – чем дальше, тем виноватее себя чувствуешь. А чем виноватее, тем труднее признаться, вот такой заколдованный круг. Все откладываешь на потом, все дальше и дальше… Если уж на то пошло, я вообще здесь случайно оказался.

– С судном?

– Ты знаешь, что я плавал? – Клим вскинул удивленные глаза. – Ну ладно, неважно… Да, с судном. Зашли в Хайфу, встали под разгрузку, а тут забастовка. Застряли на неделю.

Он начал рассказывать, сначала характерными для него скупыми короткими предложениями, а потом мало-помалу воодушевился, и это был уже новый Клим, похожий на прежнего не больше, чем техасский ковбой-пистолетчик из голливудского вестерна походит на бледнолицего питерского шабашника эпохи застоя. Кривя губы, он говорил о своих последних российских годах, уже после севиного отъезда, о том, как все разом хлопнулось, вернее, лопнуло без следа, как лопается воздушный шарик… нет, хуже – потому что от шарика хотя бы остается мятая резиновая шкурка, а тут не осталось ничего, совсем ничего, кроме ощущения сбывшихся предчувствий, которое тоже ничуть не утешало, а только пугало… пугало еще более гадким предчувствием дальнейшего.

Говорил о мерзости, вдруг поползшей из всех щелей в образовавшуюся пустоту – мерзости хамской, нахрапистой и откровенной, даже не пытавшейся выдать себя за что-то другое. Говорил о невозможности жить по новым правилам, вернее, по новому правилу, потому что осталось только оно, единственное, гласящее: «Правил больше нет!» Никаких! И это полное отсутствие ограничений парадоксальным манером продуцировало в Климе и схожих с ним людях не чувство свободы, как вроде, должно было произойти, а удушье, страх и растерянность. В этой ситуации даже прежнее полусгнившее вранье казалось неимоверной ценностью…