Седьмого мая бормотание стало необычайно громким. Я не могла заснуть, предчувствуя, что это лишь прелюдия. В конце концов я встала и пошла в детскую, где оставалась до половины четвертого, и, вернувшись в свою комнату, лишь когда начало светать, постаралась хоть немного поспать. Я лежала без сна и за десять минут до четырех часов двери в зал, находившиеся прямо подо мной, хлопнули с такой силой, что я почувствовала, как стены комнаты затряслись. Я вскочила с постели, подбежала к окну и стала смотреть на крыльцо. Было уже довольно светло, но ничего особенного я не увидела. Парадная дверь, когда я проверила ее, оказалась накрепко заперта.

С тех пор я распорядилась, чтобы моя служанка спала со мной в комнате на диване. Шум стал доноситься все чаще. Мне по-прежнему не хотелось рассказывать об этих происшествиях; и, несмотря на неоднократные расследования, я не смогла обнаружить и намека на розыгрыш. Напротив, я была убеждена, что это не под силу смертным. Однако, сознавая, как опасны подобные мысли, держала их при себе. Во второй половине лета шум становился с каждой ночью все невыносимей. Начиналось все еще до того, как я ложилась спать, а прекращалось уже засветло. Часто я даже могла различить речь. Обычно сперва раздавался пронзительный женский голос, а затем к нему присоединялись два более низких, мужских. Но хотя разговаривали, казалось, совсем близко, я не могла разобрать ни единого слова. Однажды ночью балдахин моей кровати зашуршал так, словно кто-то отдергивал занавески. Я спросила у Элизабет Годин, слышала ли она что-нибудь, и она ответила, что у нее точно такое же ощущение. Несколько раз до меня доносились звуки музыки, не аккорды и не отдельные ноты, а некий отголосок, и каждую ночь шаги, разговоры, стук, хлопанье дверей повторялись.

Мой брат, незадолго до того вернувшийся со Средиземного моря, приехал погостить, но моя история была столь неправдоподобной, что я не решилась поделиться даже с ним. Однако однажды утром я как бы невзначай сказала ему:

– Я думала, что мои слуги будут мешать тебе отдыхать, и позвонила, чтобы отправить их спать.

Но он ответил, что ничего не слышал.

Назавтра, приблизительно через три часа после отъезда брата в Портсмут, Элизабет Годин и я проснулись в своих постелях. Она села, озираясь вокруг, словно ожидая увидеть что-то ужасное. Внезапно я услышала самый громкий и жуткий звук, который словно накатывал и удалялся с невероятной силой и скоростью по полу приемной, примыкавшей к моей комнате.

– Милостивый боже! Ты слышала этот звук? – крикнула я Годин.

Она молчала, но, когда я повторила вопрос, ответила дрожащим голосом, что ужасно перепугалась и едва осмелилась говорить. Теперь мы услышали визг и страшный крик, доносившийся из-под того места, где раздавался шум. Это повторилось три или четыре раза, звук все слабел и удалялся, пока, казалось, не исчез под землей. Хана Стритер, которая спала в комнате с детьми, тоже все слышала, она около двух часов пролежала без движения, едва не лишившись чувств.

Оттого, что раньше она ни с чем подобным не сталкивалась, она опрометчиво высказала желание снова услышать эти звуки, и с тех пор едва ли не каждую ночь у ее спальни раздавались шаги и казалось, будто кто-то хочет вломиться внутрь.

Последний случай был так ужасен, что я решилась открыться брату, когда он вернется в Хинтон. Из-за постоянного шума, мешавшего спать, необходимости часто вставать в неурочные часы я в конце концов заболела, меня лихорадило и мучил грудной кашель, но, хотя здоровье мое было расшатано, решение оставалось твердым. Пока я ждала брата, который был вынужден задержаться в Портсмуте на неделю дольше, чем планировал, мне пришло на ум сменить комнату, чтобы хоть немного отдохнуть. Поэтому я переехала в комнату, которую раньше занимала Элизабет Годин. Я не говорила о своем намерении до десяти вечера, пока все не было готово. Но едва я легла в постель, шум возобновился. Упоминаю я это обстоятельство для того только, чтобы подчеркнуть, что люди бы не сумели так скоро переменить свои планы и устроить все в другой части дома.