Думаю, что безошибочно Анна хотела семью, пусть и такую ненормальную, какая получилась у нас. Женщине нужен мужчина, чтобы её не кидало по жизни, как щепку. Особенно, если ты «шиза». Хотя ты и производишь впечатление на жиганов подворотен своей крутостью, и тебя уже давно изнасиловали, и сама ты дефлорировала десяток юнцов, и накрашена ты так, что бабки у ломбарда в гневе плюются, руководитель жизни нужен. Я думаю, она гордилась, что муж у неё молодой парень. «Муж», ну, мы так никогда и не расписались в соответствующем учреждении, но кем я ещё ей был? Шесть лет жизни вместе.
«Ля богема!» – восклицала порой Анна в упоении. Жизнь, которую мы вели, ей нравилась, духовно подходила. Говорить о том, что такая жизнь привела её к самоубийству, неразумно. Вся её жизнь привела её к самоубийству. Вся её жизнь была «Ля богема!»
Я ушел из её жизни в 1971 году, но «Ля богема» продолжалась, хотя уже и не в столь блистательном варианте. Благодаря пришедшему со мной в клинику к ней на свидание старику Кропивницкому, она стала рисовать. Яркие, чудовищные картины, не то безобразие пятен, не ту какофонию цветов, какие создают сумасшедшие, но яркие портреты полубезумия. Её картинки покупали, у неё появился вдруг в жизни некий армянин. С армянином она ездила в Ереван, жила там, и в результате я позднее видел слайды её картинок в музее современного искусства в Ереване. Последний период её жизни наблюдала только моя мать. На улице Маршала Рыбалко (дом на Тевелева снесли, и ей дали квартиру) Анна, насколько я могу понять, устроила притон. Приходили друзья её подружки Вики Кулигиной, бандиты, выпивали, кричали, ругались. Улица Маршала Рыбалко ещё большая дыра в хаос и окраина Харькова, чем та окраина, где живут мои родители. Вот в этой дыре и обреталась последние годы подруга дней моих суровых, половину времени она, впрочем, проводила в психиатрической больнице. Толстая, страшная, разбухшая, однажды осенним днём 1990 года (даже точная дата неизвестна, в октябре или ноябре) Анна пришла домой на Маршала Рыбалко, отпросилась из психбольницы на выходные помыться. Помылась, накрасилась, оделась, куда-то собралась, то ли обратно в психбольницу, то ли в гости (она ходила и к моим родителям, хотя в конце концов стала невыносимой) и вдруг решила. И сколько же всё это будет продолжаться? Вика, такая же старая и седая, пьяные бандиты-юнцы, грязь, Харьков и жизнь вообще. Анна поняла, что дико устала. Что хочет вечного покоя. Она сняла кожаный ремень со своей сумки, сделала петлю, попробовала, хорошо ли затягивается, приладила ремень к крюку в коридоре, стала на стул и прыгнула. Выдержал крюк, и ремень выдержал её несчастную тушу.
Возможно, она провисела бы годы. Но Анна не выключила телевизор, и соседи постоянно слышали звук. Ещё она не выключила свет в коридоре, и в дырку от глазка (выбили гости-бандиты?) было видно – горит свет. Соседи в конце концов застучали в дверь. Никто не отзывался. У одного из соседей оказался той же системы ключ. Дверь, повозившись, открыли. Она висела тяжело, накрашенная, как обычно: и веки, и ресницы, и под глазами тени. Вызвали сестру из Киева, похоронили Анну на старом кладбище, рядом с отцом, там у них было место. Квартиру обменяли.
Мать моя, будучи женщиной сердобольной, все 19 лет после того, как её сын расстался с Анной, продолжала поддерживать с ней отношения: кормила её, шила ей юбки, навещала её в психиатрических больницах. Упорядоченная, чистая, хорошо организованная, энергичная хозяйка, мать моя широко открытыми глазами смотрела на неупорядоченное, толстое, накрашенное, седое чудовище, бывшее спутником жизни её сына. На день рождения Анны мать поехала к ней на Маршала Рыбалко с тортом. Чудовище стало отламывать куски торта руками и тут же поедать его. Свыкшись с моей мамой, чудовище стало хамить, в конце концов лазить по ящикам, едва мать выходила на кухню, искать в ящиках мой адрес, ещё она звонила матери ночью и говорила ей шизофренические глупости, вперемежку с гадостями. «Хэлло, Долли!» – бубнило чудовище в трубку. «Это я – Долли? – жаловалась мне мать. – Я брала её под расписку в больнице и с ней в парке гуляла».