Он был совершенно беспомощен. Единственное, что он мог – это слушать…

Бормотание cтихло.

Потом что-то хлопнуло – так полощется флаг, так хлопает мокрая ткань на ветру. И Тильт понял: он в повозке.

Громыхают по булыжнику ободы колес, скрипят плохо смазанные втулки, щелкают по мостовому камню подковы, дождь шелестит по просмоленному тенту фургона.

Его куда-то везли. Связанного. С заткнутым ртом. На голове пахнущий старыми отрубями мешок – словно у приговоренного к смерти преступника.

Трепыхнулось и провалилось к животу сердце. Страх сдавил горло, вмиг высушил глотку.

Тильт замычал, захрипел, забился, чувствуя, как с болью оживает занемевшее тело, как нестерпимо горячая кровь возвращается в мышцы.

– Очухался, мастер? – насмешливо сказал кто-то совсем рядом, и Тильт замер.

Сердце мягко и сильно толкалось в грудь.

– Ты зря не трепыхайся, мастер, – прозвучал новый голос, рассудительный и спокойный. – Береги силы-то. Да и не поцарапайся, смотри. Соскрябаешь с себя кожу, потом гнить начнешь. А зачем ты нам гнилой? Не нужны нам такие, таким одна дорога… Сам знаешь, куда.

Чьи-то руки быстро его ощупали, приподняли, перевернули.

– Дорога длинная, мастер, – сказал насмешливый голос. – Привыкай.

Значит, не убьют, понял Тильт. По-крайней мере, не сейчас…


Когда повозка встала, Тильт невольно затаил дыхание. Сколько времени длилось путешествие, он не представлял. Закончилось ли оно сейчас – он не знал. Голова словно просяной кашей была набита, мышцы ныли, горела натертая веревками кожа.

Он застонал негромко, надеясь привлечь к себе внимание, но вместе с тем боясь напоминать о своем присутствии.

Вокруг происходила непонятная возня. Под боком что-то двигалось и шуршало, возле повозки топтались какие-то люди, слышалось невнятное ворчание, где-то в стороне сухо стучал топор.

– Ну-ко, чернильная душа, приподнимись чуть, – его грубо толкнули, и Тильт завозился, ощущая себя ничтожным червем. Из-под него выдернули какой-то твердый предмет – и на время оставили в покое…

Он с необыкновенной ясностью вспомнил, как удил в реке полосатых окуней, выбирая из берестяной коробочки наживку. Пересыпанные землей, чтоб не сохли, там копошились пахучие – для рыбы, конечно, – навозные червяки, и Тильт размышлял: взять вон того, пожирнее, или этого, шустрого? А когда в коробочке оставался всего один червяк, судьба его была совсем уж неизвестна – рыбак мог задержаться для последней попытки, а мог, нанизав пойманную рыбу на ивовый кукан, бросить счастливца в сырость прибрежных кустов…

Тильт лежал и слушал окружившие его звуки. Воображение рисовало картину происходящего, и картина эта постепенно дополнялась деталями: они в лесу, в тени высоких деревьев; с треском разгораются костры, рушится сухостой, лопается хворост. Лошади хрумкают овес, переступают копытами – земля здесь мягкая, словно войлок. Вот с телеги стаскивают визжащего поросенка, волокут его – и режут. Клокочет вода в большом котле. Сочно чавкая, рассекает мясо топор, хрустят под лезвием кости. Оживают, просыпаются люди. Их всё больше, от них всё больше шума, они вяло бранятся, они обсуждают что-то, они смеются, кашляют, сморкаются. От них пахнет, как от животных, и голоса у них – как у зверей.

– Не спишь, мастер?

Тильт вздрогнул.

– Не спишь… Хорошо…

С него сдернули мешок, попутно выхватив клок волос. Яркий свет ослепил Тильта, заставил зажмуриться и отвернуть лицо.

– Да не вертись ты, мастер, как вошь на гребешке… Или боишься чего? Не бойся. Прибыли. Отдыхай теперь. Сейчас есть будем. Хочешь есть?

Шершавые пальцы выдернули кляп изо рта, и Тильт закашлялся, зафыркал, отплевываясь.