– Верить, аль нет – дело твое, – с обидой сказал Ибрагим. – Да не говори опосля, что не упреждал.
– Довольно! – не выдержал солтыс и ударил кулаком по столу. – Подымайте свои зады, бездельники, и дуйте к ратуше, пока не велел вас гнать туда батогами. Когда придет час над своими посевами бдеть, вот тогда сколь угодно будете по шинкам шастать и пиво цедить. А сейчас – всем работать! Да пошустрее…
Погоняя других, где словами, а где и затрещинами, солтыс вытолкал всех из шинка и вышел сам.
– Бездельники! – уже на крыльце продолжал негодовать Вышегота. – Вомперов навыдумывали и сидят, пиво хлещут, байками один другого почуют.
И тут краем глаза – из-за столпившихся было плохо видно – он заметил, как его дочь в компании какого-то неизвестного человека, закутанного в черный, не по погоде легкий плащ, шмыгнула за оградку чужого дома. Вышеготу пронзил страх, дурное предчувствие кольнуло сердце, и он со всех ног, расталкивая тех, кого сгонял на работу, рванулся вдогонку. С нечеловеческой скоростью солтыс добежал до забора, перемахнул через него, зацепился тулупом, упал лицом в снег. Вскочил на ноги, сбросил тулуп и помчался дальше.
Забежав за дом, оказался в яблоневом саду. Вокруг никого не было. Тихо, пустынно. Даже следов на девственном снегу не нашлось. Вышегота замялся, выругался: неужто привиделось? Не может такого быть! Он же сам, своими глазами видел дочь и человека в черных одеяниях.
– Наслушался сплетен, – сплюнул солтыс. – С такими работягами и в фоморов поверишь.
Он уже собирался вернуться к шинку, но в терновых кустах, по краям поросших молодым орешником – там, где заканчивался сад – заметил тень. Она стрелой вылетела из зарослей и тут же исчезла, будто ее и не было вовсе. В другой день Вышегота не придал бы этому значения: «Мало ли что за тени? Ветка шелохнулась, и вся недолга». Но сейчас, наслушавшись страшных сказок, он стремглав бросился к кустам терновника. И там, в зарослях, на небольшой утоптанной полянке, разыскал свою дочь. Паллания стояла неподвижно, как статуя, стеклянным взором глядела в неведомую даль и тяжело дышала, будто рысь, чудом убежавшая от облавы. Теплый меховой полушубок на ней был распахнут, сорочка – разорвана. Вышегота остолбенел. Долго не мог даже пошевелиться, не зная, что и думать, не веря собственным глазам. Спустя минуту, совладав с собой, подошел к дочери, аккуратно отодвинул ворот полушубка, проверил, нет ли на шее ран от вампирского укуса.
– Ничего, – с облегчением выдохнул солтыс и тут же посуровел: – Прикройся! – сказал он, зверея. – Спрячь, говорю, свой срам! Нечего его на свет божий вываливать.
Девушка не реагировала. Продолжала стоять, заворожено глядя куда-то в даль, за границы яблоневого сада, и не чувствовала ни холода, ни стыда. От злости Вышегота зарядил дочери пощечину. Паллания вздрогнула, приходя в себя. Взгляд ее приобрел осмысленность. Она испугано огляделась, будто не понимая, куда и как ее занесло. Ойкнув, принялась укутываться в полушубок, пряча под одеждой нежную, еще помнящую недавние прикосновения, грудь.
– Очухалась, значит, – сплюнул Вышегота и отвернулся. Он дождался, пока дочь приведет себя в порядок, взял ее за руку и с силой потянул за собой: – Сейчас вернемся домой, мать напоит тебя шиповником, – приговаривал он. – А как память вернется, так возьму розги и научу тебя уму-разуму. Будешь знать, дура, каково оно, с чужаками по соседским огородам ошиваться…
– И что? Бил розгами-то?
– Не, откуда ж им взяться? Сорвал с нее подранную сорочку и ентой же сорочкой лупил Плашку по лицу, пока она, коза дранная, визжать не начала и бегать от меня по всей хате, аки от фомора. Она все трусит своими телесами, а я лютую. Думал, всю душу из нее, окаянной, выбью. И выбил бы, да мать вмешалась. Эх, давай краше выпьем, святой отец, – Вышегота махнул рукой, взялся за кружку и, не дожидаясь здравницы, жадно пригубил церковного вина. От крепости напитка его скривило – так, что слезы из глаз пошли. – Ну и ядреное ж оно у тебя, Плавий. Ты его из фоморов гонишь?