– Да, падишах не сводит с неё глаз, – со вздохом зависти произнесла супруга итальянского посланника своему мужу, который хмуро отозвался:

– В то время, как она их опускает.

– Это чудо! – продолжала восхищаться итальянка, не сводя глаз со столь красивой «королевы бала». – Вот оно искусство покорять сердца мужчин.

– Сердца монархов. Так будет точнее.

– Она божественна! На вид ей лет семнадцать.

– На самом деле она старше.

– И на много?

– На пять лет.

– Выходит, ей уже за двадцать… двадцать два?

– Считай сама.

Судя по репликам и пересудам, женским и мужским оценкам, новоявленная «королева» не прилагала никаких усилий, чтобы понравиться султану. Напротив, складывалось впечатление, что она страшится влюбить его в себя.

Старший советник прусского посольства, высокий, синеглазый, обаятельный блондин в отлично сшитом фраке, сойдясь возле буфета со своим коллегой из британской миссии и явно поджидая направлявшегося к ним барона Редфильда, любителя шампанских вин, смешливо скривил губы.

– Наши посольские куклы сразу попритихли.

Лакей поднёс ему фужер с «Veuve Clicqout»[1] и он привычно снял его с подноса.

– Вы только посмотрите на жену австрийского посла: самолюбие её потрясено, это уж точно.

Англичанин усмехнулся и, пригубив свой бокал с вином, пустился в небольшое рассуждение.

– Иначе и быть не могло. Стоит женщине увериться в своём очаровании, в той красоте, которой обладает её тело, магически влекущее к себе сердца и взгляды, с ней происходит резкая метаморфоза, и там, где она раньше уступила бы разумной мужской логике, нисколько не смущаясь этим фактом, её собственная начинает бунтовать и требовать – нет, не поблажек и уступок! – это бы ещё куда ни шло, а полной, так сказать, капитуляции чужого, не угодного ей, мнения.

– И с этим ничего нельзя поделать? – спросил советник прусского посольства с тем выражением весёлого лица, когда любой вопрос, пусть даже философский, кажется уже не столь и важным.

– Ничего. – Англичанин встряхнул головой и поправил свои волосы, не столько золотисто-светлые (при ярком свете люстры), сколько жёлто-рыжие с густым тёмным отливом. – Любой диктат, будь это диктат власти или диктат красоты, всегда больно гнетёт и мягким не бывает. Он может таким лишь казаться, причём, казаться людям посторонним, обособленным от непосредственной его «давильни».

Синеглазый блондин вскинул бровь, изумлённо воскликнул: – Ну, надо же! – и вновь обратил свой взор на миловидную жену австрийского посла, которая стояла, чуть не плача, обиженно покусывая губы.

– Вы только посмотрите на неё! Она едва скрывает свою ярость.

– Вас это удивляет? – спросил рыжеволосый дипломат, пряча улыбку превосходства.

– Я ей сочувствую, – ответил обаятельный блондин, невольно потирая подбородок. – Мы все привыкли избирать её царицей бала, а теперь, мне кажется, она готова разрыдаться.

– Это вы о ком? – спросил с лёгкой одышкой барон Редфильд, неспешно подавая ему руку для пожатия.

– Да так, – пробормотал советник прусского посольства, переглянувшись с англичанином. – О милых сердцу дамах.

– О мнимых и действительных кумирах, – с крайней почтительностью пояснил британский дипломат, стараясь уловить реакцию барона на свои слова.

– О мнимых говорить не стоит, – назидательно сказал в ответ банкир и почти залпом выглотал шампанское. – А бал сегодня, в самом деле, цимес!

– Чем же он вас восхитил? – добавив к почтительности толику мягкой иронии, вызванной словечком «цимес», с полупоклоном спросил англичанин.

– На нём впервые победила красота.

– А что побеждало до этого?

– Скука.

Весь вечер Екатерина Леонидовна не отходила от Игнатьева, опираясь на его правую руку, галантно согнутую в локте. Сам же Николай Павлович, ведя беседу с тем или иным интересующим его лицом, нет-нет да и поглядывал на неё восторженно-блестящими глазами.