на потолке, над люстрой голубого стекла, фотографией Нэда и Полли в бархатной рамке, запечатлевшей их в прогулочной машине из мореного дуба, – в память о посещении Килларни, аспидистрой[16] и лакированной дубинкой, что висела рядом на зеленой ленте. Массивная мягкая мебель испускала клубы пыли, когда на нее садились всей тяжестью. Стол красного дерева с толстыми ножками, похожими на страдающих водянкой женщин, был раздвинут и накрыт на двадцать персон. Жар от угля, которым чуть не доверху набили камин, мог бы довести до изнеможения даже исследователя Африки. Вкусно пахло жарким из птицы. Мэгги Мэгун, в чепце и фартуке, носилась как угорелая. В переполненной комнате находились: молодой священник отец Кланси, Тадеус Гилфойл, несколько местных торговцев, мистер Остин, директор трамвайного парка, с женой и тремя детьми, а также, само собой разумеется, Нэд, Полли, Нора и Фрэнсис.

Посреди этого шума и суматохи стоял с шестипенсовой сигарой во рту Нэд, излучая благоволение. Он что-то говорил нравоучительным тоном своему другу Гилфойлу – бледному молодому человеку лет тридцати, слегка простуженному, весьма прозаического вида. Он был клерком на газовом заводе, а в свободное время собирал плату с жильцов дома на Вэррел-стрит, принадлежащего Нэду. Еще Тадеус прислуживал в церкви Святого Доминика. На него твердо можно было рассчитывать: он всегда готов был оказать услугу или выполнить случайное поручение, постоянно всем поддакивал, так как в голове у него не было ни одной мысли, которую он мог бы назвать своей собственной, он не знал противоречий, однако неизменно как-то ухитрялся оказываться там, где был нужен, – скучный и надежный, кивающий в знак согласия, с не проходящим никогда насморком, с привычкой теребить пальцами значок какого-то религиозного братства, с рыбьими глазами и плоскими ступнями, торжественный и положительный, словом, Гилфойл был, что называется, степенным человеком.

– Вы сегодня скажете речь? – спрашивал он Нэда таким тоном, который давал понять, что если Нэд речи не скажет, то мир будет безутешен.

– Ах, я, право, не знаю, – со скромным, но многозначительным видом ответил Нэд, созерцая кончик своей сигары.

– Нет уж, вы скажете, Нэд!

– Гости вовсе и не ждут этого.

– Простите, Нэд, но я осмелюсь не согласиться с вами, – торжественно заявил Гилфойл.

– Вы думаете, я должен сказать?

– Нэд! Вы должны сказать, и вы скажете!

– Вы думаете, мне следовало бы…

– Вам следует, Нэд, и вы это сделаете.

Очень довольный, Бэннон перекатывал во рту сигару.

– Вообще-то, мне нужно… – он многозначительно подмигнул, – мне нужно объявить… Я хочу сделать одно важное сообщение. И раз уж вы меня вынуждаете, я скажу потом несколько слов.

В виде своего рода увертюры к главному событию дня дети с Полли во главе начали игры, традиционные для Дня Всех Святых. Сначала играли в снэпдрегон, пытаясь выхватить плоские синие изюминки из пламени горящего на большом фарфоровом блюде спирта. Потом играли в «ныряющее яблоко», бросая зубами вилку через спинку стула в лохань с плавающими яблоками. В семь часов явились ряженые. Это были рабочие ребята, с вымазанными сажей лицами, в нелепых нарядах, – они ходили из дома в дом с пением и пантомимами, как полагалось по традиции в канун Дня Всех Святых. Эти парни знали, чем угодить Нэду. Они спели «Милый маленький трилистник», «Кэтлин Мэворнин» и «Дом Мэгги Мэрфи», за что получили щедрые дары и, громко топая, ушли.

– Спасибо, мистер Бэннон! Да здравствует «Юнион»! Спокойной ночи, Нэд!

– Хорошие ребята! Все они, как один, хорошие ребята. – Нэд потирал руки, глаза его были увлажнены, потому что, как всякий потомок кельтов, он был сентиментален. – Однако, Полли, у наших друзей уже подвело животы!