− Очень жаль, но вы опоздали. Прямо сейчас, вот только что, один человек ответил правильно. Мне очень жаль.


***

Поезд подходил к Москве, катился, постукивая, по смазанным солнцем рельсам, туалеты уже заперли, кипяток в огромном самоваре был никому не нужен – пассажиры одевались и доставали с третьих полок свою пеструю кладь.

Через приоткрытое окно в наш вагон вместе с ленточкой апрельского ветра залетал этот единственный на свете, убийственный, манящий запах путешествий, запах копоти, гари, горячих колес, сортирного смрада, замасленной гальки между шпалами и грубых рыжих окурков стрелочника.

О том, чтобы забирать французский приз в моем сером дорожном свитере и вельветовых брюках, не могло быть и речи – люди засмеют, сказала мама. Поэтому из чемодана извлечена была аккуратно закрученная в рулетик шелковая юбка,  невероятно  дикого цвета, как  пропитанная зеленкой вата, – сокровище, которое мать сама сшила мне той весной.

…Где-то она теперь, павлинья отрада? Где коротает свой век серое мышиное пальто, что уже тогда начинало жать мне в плечах? Где белая китайская блузка в черный горошек и замшевые сапоги, припудренные, точно корицей, дорожной весенней пылью – где мой парадный мундир нашей первой встречи с тобой? Все износилось, покрылось пятнами, разошлось по швам, задушено нафталином и выброшено навсегда. А ведь были складки ровные, как лучи, глупой барышни тень кисейная, люстра спит, а машинка швейная все стрекочет цикадой в ночи.


***

– Да, веселый стишок, – сказал Верман и нажал на красную кнопку диктофона. – Давай, перечитай еще раз, не торопись только.

Услышав от мамы про стихи, он конфисковал у меня тетрадку, пролистал, быстро нашпиговал свое интервью вопросами про жизнь молодых бардов-поэтесс и заставил меня вслух прочитать то, что ему в тетрадке понравилось.

Мы возвращались из магазина французской косметики в удивительно тихом и мягком автобусе, на боку которого было лихо написано малиновой краской «Новое радио». Господин Козон, в ослепительном галстуке, благоухая мимозой, словно живой образчик своей продукции, уже вручил мне пресловутый приз – духи, которые я выбрала сама почти наугад, совершенно ошалев в радуге неземных ароматов. «Шанель, − восхищенно вдохнула мама, − Шанель, настоящая!» Засим щедрый Козон вынес маме сложный косметический набор, похожий на коробку акварельных красок, перевязанную ленточкой, и нас быстренько вывели из магазина, потому что Верман торопился на другую встречу.

За окном автобуса медленно скользил мимо Александровский сад, заполненный в этот час только солнцем и птицами. Верман, прицелившись мне в подбородок микрофоном, сидел справа от меня. А сзади, на сиденье рядом с мамой, укутанные в кружевной целлофан, лежали розы, с которыми Верман встретил нас, весьма опоздав, у часов Казанского вокзала (Какие часы? Где часы? Помню только внезапное «здрасьте» огромного, шуршащего пестрым букетом Вермана, крики носильщиков, гул толпы, плач детей и запах подгоревшего бараньего сала от горячих шашлыков).

Водитель нервничал, его ждал еще какой-то оркестр, который надо было везти в Шереметьево (ну, Володь, договаривались же, почему вечно цейтнот), но Верман и ухом не повел, сказал «все будет хорошо, остановишь на Тверской, у метро», неторопливо перемотал интервью, выключил диктофон и, сделав ход конем, встал во весь свой немалый рост в проходе, облокотившись на два ряда красных кресел.

– Владимир, вам как журналисту, – благоговейно задрала на него голову мама, – хорошо бы побывать в наших Косогорах, посмотреть на провинцию, крайне самобытную.