Хотя порой неуемный, бунтарский дух и темперамент Чехова выплескивался через край, о чем он позже сожалел и, бывало, даже стыдился. Однажды «неудавшийся революционер», как называл себя сам Михаил, после очередной репетиции мольеровского «Мнимого больного» собрал в «уборной комнате» (так требовала конспирация) своих товарищей, изображавших в пантомиме докторов, и принялся увещевать:
– Стыдно! Вы позволяете себя угнетать, вы бессловесно носите по сцене какие-то клистиры. Вы, взрослые люди, художники, – Вахтангов, Дикий и Сушкевич с готовностью кивали в знак согласия, но молчали, – позволяете обращаться с собой, как со статистами в опере! Где ваше человеческое достоинство?! Где артистическая гордость?! Может быть, у некоторых из вас есть жены и дети – как же вы можете смотреть им в глаза, не краснея? Качаловы и Москвины играют все, что хотят, захватывают себе лучшие роли, а вы молчите и трусливо кланяетесь им в коридорах театра! Проснитесь! Протестуйте же!..
В этот миг дверца одного из кабинетиков уборной, щелкнув задвижкой, отворилась, и перед группой «заговорщиков» предстал… Станиславский. Великий и ужасный. Наступила зловещая, просто метерлинковская тишина. Константин Сергеевич вплотную приблизился к трибуну, помолчал, долго, с сожалением изучая побелевшее, задранное кверху курносое лицо, а затем взял Чехова за ворот тужурки и… легко приподнял. Когда закатившиеся от ужаса Мишины глаза оказались на уровне его лица, режиссер грустно вздохнул и сказал:
– Вы – язва нашего театра, – и, отпустив несчастного, с державным величием удалился…
Параллельно с актерской, успешной, веселой и беспечной жизнью Михаил вел другую, ни в чем не похожую на первую. Среди персонажей, окружавших меня в этой жизни, рассказывал молодой, чрезмерно эмоциональный и увлекающийся актер, выделялись три почтенных старца.
Первым из наставников был Чарльз Дарвин, который настойчиво убеждал его в том, что жизнь есть беспощадная борьба за существование и что мораль и религия – лишь иллюзии, хотя, возможно, и прекрасные. Другой – Зигмунд Фрейд – не жалел своего красноречия, чтобы объяснить ему, неразумному и упрямому, желающему видеть и ценить душу в человеке, что он должен делать это, по крайней мере, соответственно научным методам, то есть видеть вещи объективно, таковыми, каковы они есть на самом деле, вне зависимости от собственных симпатий и антипатий. Мудрый старец показывал ему подсознательное человеческой души со всеми нечистотами и сексуальными импульсами. Третьим наставником, взявшим на себя заботу о внутренней жизни юноши, стал Артур Шопенгауэр. Он создавал для него обособленный, привлекательный мирок, где царили наследственность, борьба и все те же сексуальные порывы.
Хотя Шопенгауэр и ругался как извозчик, но ему удавалось околдовать своего ученика очарованием одиночества, тоски и пессимизма, дабы он обрел возможность любоваться бесцельностью человеческого существования. Именно Шопенгауэр казался Мише Чехову самым добрым и милым из «почтенных старцев», и его портретами были увешаны стены комнаты усердного «послушника».
Испытывавший чувство блаженной благодарности к учителю, Михаил поклялся: «Если ты действительно ставишь жизнь ни во что, сознательно соверши неразумный поступок, который отразился бы на всей твоей судьбе».
Но какой поступок? А что, если жениться? И неразумно, и необременительно. Но на ком? Что далеко ходить, невесты находились под боком, на выбор – гостящие у тетушки ее племянницы, родные сестры Ольга и Ада. «И я, – рассказывал Михаил, – решил жениться на одной из них. Не надеясь получить согласие ее родителей на брак, я задумал похищение…»