Две обшарпанные двери отделяли сестру Макса от всего дома: первая с надписью «И ты, Брут» открывалась наружу, вторая с неясным иероглифом – внутрь. Макс даже не постучался. И когда они зашли в полутёмную комнату, то увидели, что плотные шторы отделяют сестру Макса от улицы и дневного света.

Полулежание на диване, рука с томиком поэзии безвольно откинута куда-то в сторону вниз, с пальцем, заложенным на тридцать шестой странице, взгляд, печально устремлённый поверх всего вдаль, тишина, никотиновая завеса, две переполненные пепельницы и ещё одна наготове – это и есть двоюродная сестра Макса. И она равнодушно повернула голову к гостям.

Макс наклонил лицо близко к её лицу и свёл губы для сухого поцелуя. Сестра выдержала сомкнутую в ниточку губ холодящую паузу и сказала отрывисто, без интонации:

– Здравствуй.

Макс разогнулся с гримасой сарказма:

– Я смотрю, меланхолия процветает и по-прежнему плохо пахнет?! Тогда посмотри вот это, может, развлечёшься.

И, забрав у приятеля, Макс протянул сестре папку. Та села на диване по-турецки и, пригладив назад спадающую чёлку, лениво отщёлкнула зажим обложки. Раскрыла, посмотрела, перелистнула, изобразила лёгкое подобие удивления и, захлопнув папку после второго листа, брезгливо вернула:

– Моя мачеха описается от счастья.

– Ты ничего не понимаешь в подарках.

И усомнившись только единожды, Макс развалился в кресле:

– Тётя Анна у нас филантроп, меценат?

– Вот именно – тётя, известнейшая. Тётя из доброго комитета.

– Конкретней?

– Ничего я не знаю, сам с ней разговаривай.

Сидя чуть поодаль, кабинетный знаток граффити пытался разобрать надписи на стенах – полустёртые, неряшливые, непонятные. Макс стукнул двумя пальцами по столу:

– Ну что? Подать сюда гостеприимство немедля! – и направился к выходу. – Пойду на кухню, принесу нам чего-нибудь.

Макс вышел, а Он, изогнув шею, подивился висящей над Ним репродукции. Оригинал Он видел у одного лично знакомого Ему художника, причисленного к альтернативному искусству. Неужели сестра Макса понимает подобное?

«Увековечивание живописи. От внимания – к сочувствию, от сочувствия – к чувству, от чувства – к солидарности, от солидарности – к интуиции, от интуиции – к взаимности, во взаимности – суть молчание. Так долго».

Было нестерпимо душно, и Он повернулся к сестре Макса, желая предложить проветрить, но осёкся, встретив её прямой взгляд. Пронизывающе неприятно, и в начинающей давить тишине должно было прозвучать разрушающее легенды, опускающее на землю: «Зачем тебе всё это? Этот мир никогда не станет иным».

Отречение от престола опустошённого, осквернённого мира, голос, отказавшийся от королев, которые, напившись, лезут под жеребцов, чтобы с животным ощутить «состояние восхитительной наполненности». Из мира, где мать погибла при родах второго ребёнка, а отец через три года женился на Анне, потому что влюбчив и мягок, и добропорядочная карьера, и запрограммированное делопроизводство. Где гувернантка спит с поваром, а повар рубит маленьких овечек на мясо. «Вкус изысканный, тонкий». И в создавшихся деликатесах, в череде маленьких дворцовых переворотов и тайнах, под мирный храп за стеной адъютанта, в криках оргазма сексапильной гувернантки не нужен Байрон, он отворачивается, его томик невозможно открыть. Едва притронувшись, кажется, что у Байрона начинается истерика, он рвёт страницы и в забытье твердит: «Тридцать семь!» И не осталось уже ничего, кроме марихуаны, и только: «Зачем тебе это? Выплюнь эту гадость, этот мир никогда не станет иным. Оставь его в покое, оставь себя в покое, выключи свет, зашторь окна, пусть не поэт, но чист».