Ослабив в госте силу сопротивления, продавец древностей передает его своим мирмидонянам, которые водят его по лавке – потому что, в конце концов, это только лавка. Точно взвесив его кошелек и его вкус, они заставляют его купить то, что угодно им, совершенно как заклинатель заставляет свою публику вынуть именно намеченную карту.

Комнаты Баррингтонов в Мийяко-отеле скоро сделались копией выставочных залов в торговых складах господ Яманака. Парча и кимоно раскинулись на креслах и кроватях. Столы были загромождены фарфором, посудой из перегородчатой эмали и статуэтками богов. С потолка спускались фонари; в одном углу комнаты огромный чашеобразный колокол покоился на красном лаковом треножнике. При ударе толстой кожаной палкой, похожей на барабанную, он издавал глубокое рыдание, удивительный, закругленный законченный звук, полный меланхолии ветра в сосновых лесах, мрачного величия исчезнувших цивилизаций и буддийского одиночества. Был на холме, позади отеля, храм, откуда такие ноты доносились к путешественникам на восходе и на закате солнца. Все очарование страны звучало в этих тонах; Асако и Джеффри решили скорее отказаться от всяких дальнейших покупок, но непременно привезти с собой домой, в Англию, эхо этой тюремной музыки.

И вот они купили этот циклопический голос, украшенный каббалистическими надписями; возможно, что это был, как утверждали, пятисотлетний колокол фабрики для производства античной медной утвари в Осака. Джеффри называл его «Большой Бэн».

– Для чего нам все эти вещи? – спрашивал он жену.

– О, для нашего дома в Лондоне, – отвечала она, хлопая в ладоши и смотря с экстатическим упоением на все свои сокровища. – О, Джеффри, Джеффри, как вы добры, давая мне все эти вещи!

– Но ведь это ваши собственные деньги, дорогая!

Никогда Асако не казалась более чуждой расе своих отцов, как в эти первые недели пребывания в родной стране. Она до такой степени «не помнила родства», что ей нравилось играть в подражание туземной жизни как чему-то в высшей степени чуждому и нелепому.

Обеды в японских трактирах бесконечно забавляли ее. Сидение на корточках на голом полу, преувеличенная почтительность служанок, необычные кушанья, неудобство палочек для еды, онемение ног после получасового сидения – все заставляло ее разражаться взрывами веселого хохота, к удивлению ее соотечественников, которые довольно часто принимали ее за одну из своих.

Однажды она с помощью служанок отеля нарядилась важной японской леди, причесав свои черные волосы наподобие шлема и перетянув талию широким шарфом «оби», который, в конце-концов, нисколько не стеснительнее корсета. В таком виде она сошла вечером к обеду, держась позади мужа, как благовоспитанная японка. В чуждой одежде она казалась маленькой и экзотичной, но трудно было бы отгадать ее родину. Джеффри поразил ее вид в туземном костюме. В Европе он выделял ее, но здесь, в Японии, делал частью местного пейзажа. Он никогда не чувствовал так ясно, до какой степени его жена – представительница своего народа. Низкий рост, семенящая походка, маленькие, тонкие руки, косой разрез глаз, овал лица – все было чисто японское. Противоречила остальному только белая кожа, цвета слоновой кости, которая, впрочем, как красивая особенность, встречается иногда и у выросших дома японок, а больше всего выражение подвижных глаз и красных губ, созревших для поцелуев, – выражение свободы, счастья и природного ума, чего не найдешь в стране, где женщины почти несвободны, всегда неестественны и редко счастливы. Взор японской женщины не оживляет лица, так что оно кажется просто маской; он часто блестит украдкой воровским блеском, как у хищного животного, полуприрученного страхом.