Поэтому, когда я описываю его как своего рода изгоя, таковым он был – как вольно, так и помимо своей воли.

– Полученное благодаря разуму ничто по сравнению с понесенными потерями…

– Но это всего лишь мечты, приятель, всего лишь сны, – остановил я его сочувственно, потому что понимал: так ему делается легче. – Твое творческое воображение слишком активно.

– Богом клянусь, – тепло откликнулся он, – должно же где-то быть такое место, или, что одно и то же, состояние умов, где это сильнее, чем мечты. И больше того, благословенно будь твое верное старое сердце, когда-нибудь я туда доберусь.

– Ну уж наверняка не в Англии, – заметил я.

Он поглядел на меня, и в глазах его уже зажглась новая мечта. Потом он, как обычно, фыркнул и выставил перед собой руку, как бы отодвигая настоящее от себя подальше.

– Мне всегда нравилась одна восточная теория – или даже не восточная, а просто древняя, – согласно которой страстные желания создают такое место, где они осуществляются…

– Субъективно…

– Конечно, ведь «объективно» – означает лишь частично. Я хочу сказать, что Небеса строятся силой желания и страстного ожидания всю жизнь. Твои собственные размышления творят их. Что это, как не живая мысль?

– Еще одна мечта, Теренс О’Мэлли, – рассмеялся я, – но прекрасная и манящая, как сон.

Споры утомляли его. Ему нравилось изложить свое видение, наполнить картину деталями, вдохнуть горячее дыхание жизни – и так оставить. Спор лишь принижал, дробил целое на части, не проясняя, а критика разрушала картину, запечатывая источник жизни. Любой глупец мог спорить, мелкие умишки, неспособные принять ничего нового, готовы были раскритиковать что угодно.

– Пусть сон, но до чего хорош! – воскликнул он, глядя на меня в упор, но потом расхохотался. От воодушевления ирландский акцент стал намного заметнее. – Куда лучше видеть сон и потом пробудиться, чем вовсе не видеть снов.

И из его уст полилась страстная ода О’Шоннесси «Мечтателям мира»:

Мы создаем мелодии,
И мы же – мечтатели снов,
Бродя в одиночку по молу
И сидя у тихих ручьев.
Под бледной лунной долей
Теряем миры, и мы же —
спасители миров,
Но мы же по чьей-то воле
Сотрясатели самых основ.
Чудесные вечные строки
Величье столиц возводят.
А из замечательной сказки
Мы лепим империи маски.
Мечтатель пойдет и в охоту
Добудет себе корону,
А трое под новые ноты
Империи славу зароют.
Это мы во времена оны,
Погребенные в дали веков,
Одним вздохом воздвигли
Ниневию,
Взлетом радости сам Вавилон.
А потом мы их же низвергли,
поведав
Миру старому вещие сны:
Каждый век – это чья-то мечта
на излете
Или та, что стремится прийти.

И эта страсть к бесхитростной невинности и красоте старого мира гнездилась в его душе, неутолимая, питающая саму себя.

Ill

Одинок – скажете тоже! Отчего мне ощущать одиночество? Разве наша планета не находится на Млечном Пути?

Генри Торо

С криком пронесся март, после и апрель уже принялся сладко нашептывать вслед насыщенным запахами весны ливням, когда О’Мэлли поднялся в Марселе на борт каботажного парохода, следовавшего в Левант и далее в Черное море. Мистраль делал жизнь на берегу невыносимой, но по морю неслись стада белогривых лошадей под ярко-голубым, как на детском рисунке, небом. Корабль отошел минута в минуту, а О’Мэлли, по своему обыкновению, поднялся на борт перед самым отплытием; на заполненной людьми верхней палубе он сразу выделил одного мужчину с мальчиком, удивившись сначала их странной массивности, а затем снова, не найдя ничего конкретного, что подтверждало бы это первое впечатление. И смех, родившийся у него в сердце, замер на губах.

Потому что это впечатление массивности, едва ли не гнувшей плечи к земле, при ближайшем рассмотрении не подтвердилось. Хотя мужчина был ширококостен и хорошо сложен, с мускулистыми спиной и шеей, с крепким торсом, но ничего из ряда вон. Лишь при взгляде мельком возникало это ощущение огромности, стоило же присмотреться – впечатление исчезало. О’Мэлли рассматривал пассажира с уважительным вниманием, тщетно пытаясь отыскать, что именно в складе его фигуры странным образом придавало вид огромности. Мальчик рядом с ним, по всей видимости сын, обладал тем же странным качеством – ощутимым, но с определенностью не фиксируемым.