V

Теперь важно решить, нужно ли нам закрывать открытый контекст Скиннера, и если да, то когда: перестать ли говорить о том, что автор «делает» все то, что совершалось при переводе, изменениях и обсуждении текста, изначально принадлежавшего ему. Выясняется, что этот, казалось бы, терминологический вопрос влечет за собой целую проблему авторитетности и интерпретации. Фиш утверждает, что текст не имеет власти над теми, кто его интерпретирует, и, более того, растворяется в континууме когда-то порожденных им интерпретаций. Историк не станет оспаривать это утверждение; интерпретаторы имеют полное право действовать таким образом, и историк совсем не удивится, обнаружив, что так они и действуют в истории. Но не удивится он и тогда, когда обнаружит – и что-то ему подсказывает, что он и так это знает, – что человеческие сообщества в истории иногда приписывают определенным текстам невероятную и даже божественную авторитетность, на протяжении веков и тысячелетий сохраняют их в неизменных формах, рассматривают различные способы, позволяющие упрочить их репутацию и обсуждать их на том основании, что они обладают приписываемой им авторитетностью[184]. Когда это происходит, текст становится историографическим объектом в том смысле, что историк изучает постоянство литературного артефакта, обладающего определенной авторитетностью и длительностью (durée), и исторические ситуации, сопровождавшие постоянство этого артефакта. В определенном контекстуальном смысле ни одно применение и ни одно толкование влиятельного текста не будет точно таким же, как другое, потому что каждое совершается определенной группой акторов в (и по отношению к) определенной совокупности случайностей или обстоятельств; но это не убедит историка в том, что сам текст исчез. Если текст обладает необходимыми свойствами, он может поддерживать свое существование – или видимость существования – с помощью определенного набора формул и парадигм, которые применяются каждый раз, как имеет место указание на его авторитетность. Конечно, может случиться, что необходимо всякий раз заново формулировать основные принципы, прежде чем применять их, и что всякая артикуляция принципов взаимодействует с конструированием ситуации, к которой они прилагаются. Но экзегет, обладая определенными лингвистическими навыками, может абстрагировать принцип и формулировать его в идеальной форме при каждом его применении. Утверждается также, что некоторые тексты на протяжении длительного времени существуют в согласии с принципами, которые могут формулироваться именно так и де-факто так и формулировались. Историк отметит, что авторитетные тексты различаются по степени абстрактного ригоризма, который им приписывается: lex scripta отличается от lex non scripta, аристотелевская «Вторая аналитика» – от китайской «Книги Перемен» (последняя представляется бесконечно гибкой действующей матрицей, авторитетность которой определяется не чем иным, как ее гибкостью). В свете этих фактов историку не особенно интересно растворять принцип в случаях его применения или демонстрировать ложность гипотезы, будто его можно многократно абстрагировать и переформулировать. Перед ним не стоит задача убедить акторов его истории в ложности их понимания, пока они сами не начнут убеждать друг друга.

Итак, историк признает постоянство в исторических последовательностях определенных парадигм, институционализированных в определенных текстах. Он признает, что каждое применение парадигмы уникально и что никакая парадигма не может быть отделена от своих применений; тем не менее одно из свойств парадигмы в том значении, в котором он ее использует, – это способность в достаточной степени отделяться от узуса, чтобы формулироваться и обсуждаться на языке второго порядка. Если так может произойти один раз, то может и второй, и можно дважды войти в реку «второго порядка». Допустить, что это может случиться более одного раза, значит оставить открытым для исторических исследований вопрос о том, сколько раз это происходило в определенных исторических последовательностях, т. е. как долго эти последовательности сохраняли определенную непрерывность. Разумеется, весь пафос данного метода, состоящего, как мы видели, в умножении акторов, их актов и контекстов, в которых они совершались, позволяет историку предположить, что любая парадигма будет ассимилироваться со случайными обстоятельствами в относительно среднесрочной перспективе (moyenne durée); но как только moyenne durée окажется на самом деле longue, он будет удивлен, но не посрамлен. Долговечность парадигм не предустановлена, и история интеллектуального дискурса (literate discourse) насчитывает скорее два тысячелетия, а не три, в большинстве культур из тех, где она присутствует.