. Как ему тогда казалось, предлагавшийся здесь подход предполагал фактический отказ от самих попыток «синтеза», от отвечавшей основополагающим принципам «Анналов» цели писать «тотальную историю», подменявшейся, как казалось, множественностью конструируемых историком объектов изучения[54]. Ю. Л. увидел эту тенденцию в акценте авторов манифеста на субъективности историка-исследователя, на ничем не ограниченной (кроме непротиворечивости по отношению к историческим данным и стройности аргументации) множественности возможных трактовок прошлого; он противопоставлял этому в качестве контраргументов позиции представителей третьего поколения «Анналов», разработчиков «старой» версии «новой исторической науки» – Ж. Ле Гоффа, Ж. Дюби, А. Бюргьера[55]. Спустя семь или восемь лет, на пике (и незадолго до непредвиденного обрыва[56]) его продумывания проблем, связанных с обращением к индивидуальному, уникальному и случайному в истории, он напишет:

А как же единственность «исторической правды»? – спросит здесь мой оппонент. Не ведет ли допущение предлагаемых альтернативных подходов к безответственности или даже беспринципности в деятельности историка? <…> [Но] ведь казусный анализ отдельных феноменов рассчитан как раз на их углубленную проработку и на осмысление реальной многозначности каждого из них. «Единственность» истолкования априорно оказывается в таком случае под вопросом, несмотря на то что множественность смыслов ничуть не угрожает здесь «единственности исторической правды». Ей угрожает, наоборот, утверждение безусловности одного-единственного истолкования[57].

Сложность этой формулировки говорит о том, что Ю. Л. хорошо сознавал опасность и той и другой угрозы – презумпции однозначности vs. множественности «исторической правды», – о которых мы сегодня хорошо знаем по опыту; не забудем вместе с тем, сколь важно было в 1990-е преодолеть детерминизм и претензии на обладание единственной истиной.

Однако интерес Ю. Л. к «уникальному своеобразию каждого индивида» сложился еще до продумывания французского «прагматического поворота» и всего, что его окружало, – как раз в период его работы над «Жизнью и смертью в средние века» (если не раньше[58]), где он сталкивался со случаями нестандартного, «выламывающегося» из обычной практики индивидуального поведения. Собственно, именно разработка «новой демографической истории» приводит его к постановке проблемы изучения этого индивидуального «своеобразия» рядом с «массовым поведением (и массовым сознанием)», к вопросу о механизмах взаимодействия массового и индивидуального, поскольку как раз демографическая сфера предстает в его глазах средоточием дихотомии между ними, той областью человеческой жизни, где более, чем где-либо еще, «массовые стереотипы» подвергаются особенно «интенсивному испытанию на прочность» в «повседневной индивидуальной практике»[59].

«Казус» – и альманах, и подход – рождается из развития этих поисков, воплотившегося в исследованиях по истории частной жизни: «Речь шла в первую очередь о повседневном поведении человека у себя дома, в кругу семьи и родных, среди друзей и единомышленников и – особо – „наедине с собой“. Весь этот спектр человеческих поступков более или менее условно был назван сферой частной жизни»[60]. Это была в важной части коллективная работа – во главе проекта «История частной жизни и повседневности», организационное ядро которого составили сотрудники группы «Новая демографическая история», сформированной ранее в ИВИ под руководством Ю. Л. и позднее преобразованной в центр «История частной жизни и повседневности»