Сам я ни тогда, ни сейчас приближения этого громоздкого существа, употребляющего для восстановления энергии чистый авиационный керосин, близ себя не наблюдаю. Хотя вдалеке четырехкрылое это создание иногда вижу.
А дядя Бо, тот скорей всего видел и чувствовал каждую слюдяную чешуйку приближаемых крыльев! И не только наблюдал подлет жизнесмерти, но, что вполне возможно, уже пребывал в ее ореоле, в отсветах поблескивающих зеленым огнем иллюминаторов.
В этом-то, наверное, и была причина, по которой бабушка не хотела, чтобы я слишком походил на него…
Не походил на дядю Бо и вполне пригожий брадобрейский болван, который завела бабушка лет через двадцать после войны, видно, найдя-таки время вдумчиво и подробно прочесть ту единственную книгу, что осталась после старшего сына.
Болван этот брадобрейский в летном шлеме был отлит из грубой пластмассы и, несмотря на все бабушкины ухищрения, того мягкого и мечтательного овала лица, который так выделял дядю Бо среди знакомых и родственников, – ни плотными разминаниями, ни легкими постукиваниями придать искусственной голове не удавалось.
Парикмахерский манекен стоял на почетном месте в посудном шкафу, правда, не впритык за стеклом, а на порядочном от стекла расстоянии.
А вот второго брадобрейского болвана, верней, вторую парикмахерскую куклу, я нашел в заброшенном курятнике.
Разрубленная пополам, с оставленным прямо в разрубе изогнутым охотничьим тесаком, в обрамлении ядовито-рыжих кос, валялась она среди помета и перьев. В глазах парикмахерской куклы застыл целлулоидный страх. Глаза ее вроде о чем-то просили и едва заметно слезились…
Может, именно поэтому в то дождливо-комариное лето, найдя в пустом курятнике парикмахерскую куклу с рыжими косами, я бережно вынул тесак с изогнутым лезвием, отнес его к инструментам, в сарай; а две половинки головы, как мог, соединил веревочкой и закопал в саду под сливой-дичком, рядом с небольшой и в семидесятые годы уже сильно захламленной халабудой, куда сносили то, что больше не нужно, но что пока жаль выбрасывать…
В последний миг своей кукольной жизни голова-манекен с рыжими косами разлепила губки и – сквозь слезный туман – ядовито мне улыбнулась.
Как раз в комарином саду, меж курятником и халабудой, меня и пронзила мысль: не знаю, как кто, а я живу именно благодаря той страшной и многогрешной войне! Не упади дядя Бо в Черное море, меня скорей всего назвали бы по-другому.
«А с другим именем, сам знаешь, – и жизнь другая».
– Что? Что вы сказали?
Последние слова я произнес вслух.
Летчик Рябушкин, ободренный внезапно вспыхнувшим диалогом, на минуту застыл с полуоткрытым ртом.
Но потом повел свое дальше:
– …так я ж вам уже полчаса вталдыкиваю: Бог знает, что вокруг творится. То есть именно Бог, в конечном счете, и знает, что творит. А война – она ничего не знает! Она – мертвая. И потому законам Божиим неподвластна. Она создает механически или рождает естественным образом мертвых людей. Мертвые люди войны – вот-вот хлынут сюда, на Донбасс! И тогда никакая техника, никакие «сушки» с «градами», никакие гаубицы с фугасами – не помогут. И учтите! Мертвые всегда побеждали живых.
– Вот даже как…
– Да-да! Поэтому мертвых и надо перевести в разряд живых. Проще говоря, оживить. Чем хотите: наукой, сказочной живой водой, церковным или сочинительским словом!.. Да вы не отворачивайтесь! Вы поймите! Война – не под Богом ходит! Кроме мертвых людей, она, знай себе, вытачивает, а потом сама же и уничтожает искусственные солдатские и офицерские фигурки. Игрушки мы для нее, солдатня пластиковая, куклы, сапогом разлопнутые…