Доктор Юра ложится на Тиню всей своей немаленькой тушей. Но тяжести Тиня не чует: помер ведь! Доктор раздирает пальцем Тинины губы, дышит ему рот в рот: с присвистом, тяжело, но потом все легче и легче. Устав, доктор Юра отдыхает – и опять дует, и снова вдавливает двумя руками и тут же отпускает Тинину грудную клетку.
И тогда в Тине что-то начинает шебаршить, ворочаться! Из глаз фонтанчиком выстреливают слезы, сердце заводится и больно стукается о грудную клетку, зрачки начинают разбирать цвета.
Доктор Юра тем временем уже отошел в сторону, стоит себе, молчит.
Но тут бабка Секьюрити из третьего подъезда, зазирая, как всегда, своим красным оком, в самые дальние углы двора, вдруг упирает свой взгляд в доктора, стукает себя костяшками пальцев меж плоских грудей и орет благим матом:
– Батюшки-светы, упырь, чистый упырь ты, Юраша!
Теперь и Тиня, хоть он и помер, видит: лицо у доктора Юры в брызгах и каплях, а подбородок и губы – те вообще всплошную вымочены кровью. И смотрит доктор на Тиню с прицелом, как вампир, и думает, конечно, что бы еще такое с ним сотворить. Но Тине ничуть не страшно, потому как взрывается и растет в нем вдруг грозная сила жизни, и удваивается эта сила, и утраивается, и даже в десять раз вырастает!
Смех начинает душить Тиню. И душит до тех пор, пока не нападает на него приятная слабость, не распадается на мелкие волоконца зрение, которое возвратится к нему уже только на койке, в горбольнице…
– Ты бы в планшете пальчиком поковырял, записал все это.
– Мне-то на кой ляд? Хошь сам историю про молнию в коробочку запакуй, хошь расскажи кому из московских… Да я и писать-то как следует не умею. Так, стучу по клавишам, а толку чуть. Нас в школе по-украински писать заставляли. А мне че-то не хотелось. Мову ихнюю я уважаю: звучная, песенная. А выписывать все эти i да ii чей-то мне неохота было. Вот и не выучился ручкой слова выводить. А клавиши – тут, конечно, особо учиться не надо. Стук-постук, набрал – и готово. Но у меня и тут выходит не очень. Трындеть – это могу с утра до вечера. А записывать – это ж, блин, адский труд… Может, когда-нибудь и освоюсь ручкой писать. У меня впереди годков десять жизни еще точно есть…
Тиня резко смолкает. Потом переходит на злобный, для него совсем не характерный шепот:
– Вали, вали отсюда, дядя московский, вали, я сказал, на хрен! Не поймать тебе нашей жизни даже за кончик. И надоел ты мне хуже горькой редьки! Щас блатных позову, они тебе глаз на противогаз – и будет телевизор!
Про молнии в авоське я не поверил. Съездил на улицу Розы Люксембург, по адресу, который называл Тиня, зашел в просторный двор…
Все оказалось правдой.
Обгорелый платан с желтовато-янтарной расплющенной змейкой, бегущей по стволу вверх. Та самая оградка, которую поставила тоненькая, как прут, Катерина, оградка, о которой Тиня упоминал почему-то вскользь и нехотя.
Яснел за оградкой и камень: белый, фигуристый, приволокнутый откуда-то все той же застенчивой Катериной, матерью Сереги-остеопорозника.
Оградка – низенькая, а мемориальный камень – крупный, объемистый.
На камне – надпись с именами Сергея и еще тех двоих, что погибли от молнии.
Под именами-фамилиями – глубоко высеченные и залитые серебряной краской слова:
Доктор Юра
Видел я во дворе и собаку Мишку. То есть сперва я, конечно, увидел надпись, на которой значилось:
Медведь-собака.
Охраняется всеми законами
Донецкой Республики
Собака Мишка вылезла на меня поглазеть, слабо рыкнула и спряталась назад: последние мартовские деньки уже потиху-помалу горячили ей шкуру…